В. в. маяковский. облако в штанах. текст произведения. 4
Мария! Мария! Мария!
Пусти, Мария!
Я не могу на улицах!
Не хочешь?
Ждешь,
как щеки провалятся ямкою,
попробованный всеми,
пресный,
я приду
и беззубо прошамкаю,
что сегодня я
«удивительно честный».
Мария,
видишь —
я уже начал сутулиться.
В улицах
люди жир продырявят в четыреэтажных зобах,
высунут глазки,
потертые в сорокгодовой таске, —
перехихикиваться,
что у меня в зубах
— опять! —
черствая булка вчерашней ласки.
Дождь обрыдал тротуары,
лужами сжатый жулик,
мокрый, лижет улиц забитый булыжником труп
а на седых ресницах —
да! —
на ресницах морозных сосулек
слезы из глаз —
да! —
из опущенных глаз водосточных труб.
Всех пешеходов морда дождя обсосала,
а в экипажах лощился за жирным атлетом атлет:
лопались люди,
проевшись насквозь,
и сочилось сквозь трещины сало,
мутной рекой с экипажей стекала
вместе с иссосанной булкой
жевотина старых котлет.
Мария!
Как в зажиревшее ухо втиснуть им тихое слово?
Птица
побирается песней,
поет,
голодна и звонка,
а я человек, Мария,
простой,
выхарканный чахоточной ночью в грязную руку Пресни.
Мария, хочешь такого?
Пусти, Мария!
Судорогой пальцев зажму я железное горло звонка!
Мария!
Звереют улиц выгоны.
На шее ссадиной пальцы давки.
Открой!
Больно!
Видишь — натыканы
в глаза из дамских шляп булавки!
Пустила.
Детка!
Не бойся,
что у меня на шее воловьей
потноживотые женщины мокрой горою сидят, —
это сквозь жизнь я тащу
миллионы огромных чистых Любовей
и миллион миллионов маленьких грязных любят.
Не бойся,
что снова,
в измены ненастье,
прильну я к тысячам хорошеньких лиц, —
«любящие Маяковского!» —
да ведь это ж династия
на сердце сумасшедшего восшедших цариц.
Мария, ближе!
В раздетом бесстыдстве,
в боящейся дрожи ли,
но дай твоих губ неисцветшую прелесть:
я с сердцем ни разу до мая не дожили,
а в прожитой жизни
лишь сотый апрель есть.
Мария!
Поэт сонеты поет Тиане,
а я —
весь из мяса,
человек весь —
тело твое просто прошу,
как просят христиане —
«хлеб наш насущный
даждь нам днесь».
Мария — дай!
Мария!
Имя твое я боюсь забыть,
как поэт боится забыть
какое-то
в муках ночей рожденное слово,
величием равное богу.
Тело твое
я буду беречь и любить,
как солдат, обрубленный войною,
ненужный,
ничей,
бережет свою единственную ногу.
Мария —
не хочешь?
Не хочешь!
Ха!
Значит — опять
темно и понуро
сердце возьму,
слезами окапав,
нести,
как собака,
которая в конуру
несет
перееханную поездом лапу.
Кровью сердца дорогу радую,
липнет цветами у пыли кителя.
Тысячу раз опляшет Иродиадой
солнце землю —
голову Крестителя.
И когда мое количество лет
выпляшет до конца —
миллионом кровинок устелется след
к дому моего отца.
Вылезу
грязный (от ночевок в канавах),
стану бок о бо́к,
наклонюсь
и скажу ему на́ ухо:
— Послушайте, господин бог!
Как вам не скушно
в облачный кисель
ежедневно обмакивать раздобревшие глаза?
Давайте — знаете —
устроимте карусель
на дереве изучения добра и зла!
Вездесущий, ты будешь в каждом шкапу,
и вина такие расставим по́ столу,
чтоб захотелось пройтись в ки-ка-пу
хмурому Петру Апостолу.
А в рае опять поселим Евочек:
прикажи, —
сегодня ночью ж
со всех бульваров красивейших девочек
я натащу тебе.
Хочешь?
Не хочешь?
Мотаешь головою, кудластый?
Супишь седую бровь?
Ты думаешь —
этот,
за тобою, крыластый,
знает, что такое любовь?
Я тоже ангел, я был им —
сахарным барашком выглядывал в глаз,
но больше не хочу дарить кобылам
из севрской му́ки изваянных ваз.
Всемогущий, ты выдумал пару рук,
сделал,
что у каждого есть голова, —
отчего ты не выдумал,
чтоб было без мук
целовать, целовать, целовать?!
Я думал — ты всесильный божище,
а ты недоучка, крохотный божик.
Видишь, я нагибаюсь,
из-за голенища
достаю сапожный ножик.
Крыластые прохвосты!
Жмитесь в раю!
Ерошьте перышки в испуганной тряске!
Я тебя, пропахшего ладаном, раскрою́
отсюда до Аляски!
Пустите!
Меня не остановите.
Вру я,
в праве ли,
но я не могу быть спокойней.
Смотрите —
звезды опять обезглавили
и небо окровавили бойней!
Эй, вы!
Небо!
Снимите шляпу!
Я иду!
Глухо.
Вселенная спит,
положив на лапу
с клещами звезд огромное ухо.
[1914 — 1915]
Облако в штанах
Вашу мысль, мечтающую на размягченном мозгу, как выжиревший лакей на засаленной кушетке, буду дразнить об окровавленный сердца лоскут; досыта изъиздеваюсь, нахальный и едкий, У меня в душе ни одного седого волоса, и старческой нежности нет в ней! Мир огромив мощью голоса, иду - красивый, 10 двадцатидвухлетний. Нежные! Вы любовь на скрипки ложите. Любовь на литавры ложит грубый. А себя, как я, вывернуть не можете, чтобы были одни сплошные губы! Приходите учиться - из гостиной батистовая, чинная чиновница ангельской лиги. И которая губы спокойно перелистывает, 20 как кухарка страницы поваренной книги. Хотите - буду от мяса бешеный - и, как небо, меняя тона - хотите - буду безукоризненно нежный, не мужчина, а - облако в штанах! Не верю, что есть цветочная Ницца! Мною опять славословятся мужчины, залежанные, как больница, 30 и женщины, истрепанные, как пословица. 1"Приду в четыре", - сказала Мария. Восемь. Девять. Десять. Вот и вечер в ночную жуть 40 ушел от окон, хмурый, декабрый. В дряхлую спину хохочут и ржут канделябры. Меня сейчас узнать не могли бы: жилистая громадина стонет, корчится. Что может хотеться этакой глыбе? 50 А глыбе многое хочется! Ведь для себя не важно и то, что бронзовый, и то, что сердце - холодной железкою. Ночью хочется звон свой спрятать в мягкое, в женское. И вот, громадный, горблюсь в окне, 60 плавлю лбом стекло окошечное. Будет любовь или нет? Какая - большая или крошечная? Откуда большая у тела такого: должно быть, маленький, смирный любёночек. Она шарахается автомобильных гудков. Любит звоночки коночек. Еще и еще, 70 уткнувшись дождю лицом, в его лицо рябое, жду, обрызганный громом городского прибоя. Полночь, с ножом мечась, догнала, зарезала, - вон его! Упал двенадцатый час, как с плахи голова казненного. 80 В стеклах дождинки серые свылись, гримасу громадили, как будто воют химеры Собора Парижской Богоматери. Проклятая! Что же, и этого не хватит? Скоро криком издерется рот. Слышу: тихо, 90 как больной с кровати, спрыгнул нерв. И вот, - сначала прошелся едва-едва, потом забегал, взволнованный, четкий. Теперь и он и новые два мечутся отчаянной чечеткой. 100 Рухнула штукатурка в нижнем этаже. Нервы - большие, маленькие, многие! - скачут бешеные, и уже у нервов подкашиваются ноги! А ночь по комнате тинится и тинится, - из тины не вытянуться отяжелевшему глазу. 110 Двери вдруг заляскали, будто у гостиницы не попадает зуб на_ зуб. Вошла ты, резкая, как "нате!", муча перчатки замш, сказала; "Знаете - я выхожу замуж". Что ж, выходите, 120 Ничего. Покреплюсь. Видите - спокоен как! Как пульс покойника. Помните? Вы говорили: "Джек Лондон, деньги, любовь, 130 страсть", - а я одно видел: вы - Джиоконда, которую надо украсть! И украли. Опять влюбленный выйду в игры, огнем озаряя бровей загиб. Что же! И в доме, который выгорел, иногда живут бездомные бродяги! 140 Дразните? "Меньше, чем у нищего копеек, у вас изумрудов безумий". Помните! Погибла Помпея, когда раздразнили Везувий! Эй! Господа! Любители святотатств, 150 преступлений, боен, - а самое страшное видели - лицо мое, когда я абсолютно спокоен? И чувствую - "я" 160 для меня мало_. Кто-то из меня вырывается упряма Allo! Кто говорит? Мама? Мама! Ваш сын прекрасно болен! Мама! У него пожар сердца. Скажите сестрам, Люде и Оле, - 170 ему уже некуда деться. Каждое слово, даже шутка, которые изрыгает обгорающим ртом он, выбрасывается, как голая проститутка из горящего публичного дома. Люди нюхают - запахло жареным! Нагнали каких-то. Блестящие! 180 в касках! Нельзя сапожища! Скажите пожарным: на сердце горящее лезут в ласках. Я сам. Глаза наслезнённые бочками выкачу. Дайте о ребра опереться. Выскочу! Выскочу! Выскочу! Выскочу! Рухнули. Не выскочишь из сердца! 190 На лице обгорающем из трещины губ обугленный поцелуишко броситься вырос. Мама! Петь не могу. У церковки сердца занимается клирос! Обгорелые фигурки слов и чисел из черепа, как дети из горящего здания. Так страх 200 схватиться за небо высил горящие руки "Лузитании". Трясущимся людям в квартирное тихо стоглазое зарево рвется с пристани. Крик последний, - ты хоть о том, что горю, в столетия выстони! 2"nihil" {*}. {* "Ничто" (лат.).} Никогда ничего не хочу читать. Книги? Что книги! Я раньше думал - книги делаются так: пришел поэт, 220 легко разжал уста, и сразу запел вдохновенный простак - пожалуйста! А оказывается - прежде чем начнет петься, долго ходят, размозолев от брожения, и тихо барахтается в тине сердца глупая вобла воображения. Пока выкипячивают, рифмами пиликая, из любвей и соловьев какое-то варево, 230 улица корчится безъязыкая - ей нечем кричать и разговаривать. Городов вавилонские башни, возгордясь, возносим снова, а бог города на пашни рушит, мешая слово. Улица муку молча пёрла. Крик торчком стоял из глотки. 240 Топорщились, застрявшие поперек горла, пухлые taxi {*} и костлявые пролетки. {* такси (франц.).} Грудь испешеходили. Чахотки площе. Город дорогу мраком запер. И когда - все-таки! - выхаркнула давку на площадь, спихнув наступившую на горло паперть, думалось: 250 в хорах архангелова хорала бог, ограбленный, идет карать! А улица присела и заорала: "Идемте жрать!" Гримируют городу Круппы и Круппики грозящих бровей морщь, а во рту умерших слов разлагаются трупики, только два живут, жирея - "сволочь" 260 и еще какое-то, кажется - "борщ". Поэты, размокшие в плаче и всхлипе, бросились от улицы, ероша космы: "Как двумя такими выпеть и барышню, и любовь, и цветочек под росами?" А за поэтами - 270 уличные тыщи: студенты, проститутки, подрядчики. Господа! Остановитесь! Вы не нищие, вы не смеете просить подачки! Нам, здоровенным, с шагом саженьим, 280 надо не слушать, а рвать их - их, присосавшихся бесплатным приложением к каждой двуспальной кровати Их ли смиренно просить: "Помоги мне!" Молить о гимне, об оратории! Мы сами творцы в горящем гимне - шуме фабрики и лаборатории. 290 Что мне до Фауста, феерией ракет скользящего с Мефистофелем в небесном паркете! Я знаю - гвоздь у меня в сапоге кошмарней, чем фантазия у Гете! Я, златоустейший, чье каждое слово душу новородит, 300 именинит тело, говорю вам: мельчайшая пылинка живого ценнее всего, что я сделаю и сделал! Слушайте! Проповедует, мечась и стеня, сегодняшнего дня крикогубый Заратустра! Мы с лицом, как заспанная простыня, 310 с губами, обвисшими, как люстра, мы, каторжане города-лепрозория, где золото и грязь изъязвили проказу, - мы чище венецианского лазорья, морями и солнцами омытого сразу! Плевать, что нет у Гомеров и Овидиев людей, как мы, от копоти в оспе. 320 Я знаю - солнце померкло б, увидев наших душ золотые россыпи! Жилы и мускулы - молитв верней. Нам ли вымаливать милостей времени! Мы - каждый - держим в своей пятерне миров приводные ремни! Это взвело на Голгофы аудиторий 330 Петрограда, Москвы, Одессы, Киева, и не было ни одного, который не кричал бы: "Распни, распни его!" Но мне - люди, и те, что обидели - вы мне всего дороже и ближе. 340 Видели, как собака бьющую руку лижет?! Я, обсмеянный у сегодняшнего племени, как длинный скабрезный анекдот, вижу идущего через горы времени, которого не видит никто. Где глаз людей обрывается куцый, главой голодных орд, 350 в терновом венце революций грядет шестнадцатый год. А я у вас - его предтеча; я - где боль, везде; на каждой капле слёзовой течи распял себя на кресте. Уже ничего простить нельзя. Я выжег души, где нежность растили. Это труднее, чем взять тысячу тысяч Бастилии! 360 И когда, приход его мятежом оглашая, выйдете к спасителю - вам я душу вытащу, растопчу, чтоб большая! - и окровавленную дам, как знамя. 3 Ах, зачем это, 370 откуда это в светлое весело грязных кулачищ замах! Пришла и голову отчаянием занавесила мысль о сумасшедших домах. И - как в гибель дредноута от душащих спазм бросаются в разинутый люк - 380 сквозь свой до крика разодранный глаз лез, обезумев, Бурлюк. Почти окровавив исслезенные веки, вылез, встал, пошел и с нежностью, неожиданной в жирном человеке, взял и сказал: "Хорошо!" 390 Хорошо, когда в желтую кофту душа от осмотров укутана! Хорошо, когда брошенный в зубы эшафоту, крикнуть: "Пейте какао Ван-Гутена!" И эту секунду, бенгальскую громкую, я ни на что б не выменял, 400 я ни на... А из сигарного дыма ликерного рюмкой вытягивалось пропитое лицо Северянина. Как вы смеете называться поэтом и, серенький, чирикать, как перепел! Сегодня надо кастетом кроиться миру в черепе! 410 Вы, обеспокоенные мыслью одной - "изящно пляшу ли", - смотрите, как развлекаюсь я - площадной сутенер и карточный шулер! От вас, которые влюбленностью мокли, от которых 420 в столетия слеза лилась, уйду я, солнце моноклем вставлю в широко растопыренный глаз. Невероятно себя нарядив, пойду по земле, чтоб нравился и жегся, а впереди на цепочке Наполеона поведу, как мопса. Вся земля поляжет женщиной, 430 заерзает мясами, хотя отдаться; вещи оживут - губы вещины засюсюкают: "цаца, цаца, цаца!" Вдруг и тучи и облачное прочее подняло на небе невероятную качку, как будто расходятся белые рабочие, 440 небу объявив озлобленную стачку. Гром из-за тучи, зверея, вылез, громадные ноздри задорно высморкал, и небье лицо секунду кривилось суровой гримасой железного Бисмарка. И кто-то, запутавшись в облачных путах, вытянул руки к кафе - и будто по-женски, и нежный как будто, 450 и будто бы пушки лафет. Вы думаете - это солнце нежненько треплет по щечке кафе? Это опять расстрелять мятежников грядет генерал Галифе! Выньте, гулящие, руки из брюк - берите камень, нож или бомбу, а если у которого нету рук - пришел чтоб и бился лбом бы! 460 Идите, голодненькие, потненькие, покорненькие, закисшие в блохастом грязненьке! Идите! Понедельники и вторники окрасим кровью в праздники! Пускай земле под ножами припомнится, кого хотела опошлить! Земле, 470 обжиревшей, как любовница, которую вылюбил Ротшильд! Чтоб флаги трепались в горячке пальбы, как у каждого порядочного праздника - выше вздымайте, фонарные столбы, окровавленные туши лабазников. Изругивался, вымаливался, резал, лез за кем-то 480 вгрызаться в бока. На небе, красный, как марсельеза, вздрагивал, околевая, закат. Уже сумасшествие. Ничего не будет. Ночь придет, перекусит и съест. Видите - небо опять иудит 490 пригоршнью обрызганных предательством звезд? Пришла. Пирует Мамаем, задом на город насев. Эту ночь глазами не проломаем, черную, как Азеф! Ежусь, зашвырнувшись в трактирные углы, вином обливаю душу и скатерть и вижу: в углу - глаза круглы, - 500 глазами в сердце въелась богоматерь. Чего одаривать по шаблону намалеванному сиянием трактирную ораву! Видишь - опять голгофнику оплеванному предпочитают Варавву? Может быть, нарочно я в человечьем месиве лицом никого не новей. Я, 510 может быть, самый красивый из всех твоих сыновей. Дай им, заплесневшим в радости, скорой смерти времени, чтоб стали дети, должные подрасти, мальчики - отцы, девочки - забеременели. И новым рожденным дай обрасти 520 пытливой сединой волхвов, и придут они - и будут детей крестить именами моих стихов. Я, воспевающий машину и Англию, может быть, просто, в самом обыкновенном евангелии тринадцатый апостол. И когда мой голос, похабно ухает - 530 от часа к часу, целые сутки, может быть, Иисус Христос нюхает моей души незабудки. 4 Мария! Мария! Мария! Пусти, Мария! Я не могу на улицах! Не хочешь? Ждешь, как щеки провалятся ямкою, 540 попробованный всеми, пресный, я приду и беззубо прошамкаю, что сегодня я "удивительно честный". Мария, видишь - я уже начал сутулиться. В улицах 550 люди жир продырявят в четыреэтажных зобах, высунут глазки, потертые в сорокгодовой таске, - перехихикиваться, что у меня в зубах - опять! - черствая булка вчерашней ласки. Дождь обрыдал тротуары, лужами сжатый жулик, мокрый, лижет улиц забитый булыжником труп 560 а на седых ресницах - да! - на ресницах морозных сосулек слезы из глаз - Да! - из опущенных глаз водосточных труб. Всех пешеходов морда дождя обсосала, а в экипажах лощился за жирным атлетом атлет: лопались люди, проевшись насквозь, 570 и сочилось сквозь трещины сало, мутной рекой с экипажей стекала вместе с иссосанной булкой жевотина старых котлет. Мария! Как в зажиревшее ухо втиснуть им тихое слово? Птица побирается песней, поет, голодна и звонка, 580 а я человек, Мария, простой, выхарканный чахоточной ночью в грязную руку Пресни. Мария, хочешь такого? Пусти, Мария! Судорогой пальцев зажму я железное горло звонка! Мария! Звереют улиц выгоны. На шее ссадиной пальцы давки. Открой! 590 Больно! Видишь - натыканы в глаза из дамских шляп булавки! Пустила. Детка! Не бойся, что у меня на шее воловьей потноживотые женщины мокрой горою сидят, - это сквозь жизнь я тащу миллионы огромных чистых любовей 600 и миллион миллионов маленьких грязных любят. Не бойся, что снова, в измены ненастье, прильну я к тысячам хорошеньких лиц, - "любящие Маяковского!" - да ведь это ж династия на сердце сумасшедшего восшедших цариц. Мария, ближе! В раздетом бесстыдстве, 610 в боящейся дрожи ли, но дай твоих губ неисцветшую прелесть: я с сердцем ни разу до мая не дожили, а в прожитой жизни лишь сотый апрель есть. Мария! Поэт сонеты поет Тиане, а я - весь из мяса, человек весь - 620 тело твое просто прошу, как просят христиане - "хлеб наш насущный даждь нам днесь". Мария - дай! Мария! Имя твое я боюсь забыть, как поэт боится забыть какое-то в муках ночей рожденное слово, 630 величием равное богу. Тело твое я буду беречь и любить, как солдат, обрубленный войною, ненужный, ничей, бережет свою единственную ногу. Мария - не хочешь? 640 Не хочешь! Ха! Значит - опять темно и понуро сердце возьму, слезами окапав, нести, как собака, которая в конуру несет 650 перееханную поездом лапу. Кровью сердца дорогу радую, липнет цветами у пыли кителя. Тысячу раз опляшет Иродиадой солнце землю - голову Крестителя. И когда мое количество лет выпляшет до конца - миллионом кровинок устелется след к дому моего отца. 660 Вылезу грязный (от ночевок в канавах), стану бок о бок, наклонюсь и скажу ему на ухо: - Послушайте, господин бог! Как вам не скушно в облачный кисель ежедневно обмакивать раздобревшие глаза? Давайте - знаете - 670 устроимте карусель на дереве изучения добра и зла! Вездесущий, ты будешь в каждом шкапу, и вина такие расставим по столу, чтоб захотелось пройтись в ки-ка-пу хмурому Петру Апостолу. А в рае опять поселим Евочек: прикажи, - сегодня ночью ж со всех бульваров красивейших девочек 680 я натащу тебе. Хочешь? Не хочешь? Мотаешь головою, кудластый? Супишь седую бровь? Ты думаешь - этот, за тобою, крыластый, знает, что такое любовь? Я тоже ангел, я был им - 690 сахарным барашком выглядывал в глаз, но больше не хочу дарить кобылам из севрской муки изваянных ваз. Всемогущий, ты выдумал пару рук, сделал, что у каждого есть голова, - отчего ты не выдумал, чтоб было без мук целовать, целовать, целовать?! Я думал - ты всесильный божище, 700 а ты недоучка, крохотный божик. Видишь, я нагибаюсь, из-за голенища достаю сапожный ножик. Крыластые прохвосты! Жмитесь в раю! Ерошьте перышки в испуганной тряске! Я тебя, пропахшего ладаном, раскрою отсюда до Аляски! Пустите! 710 Меня не остановите. Вру я, в праве ли, но я не могу быть спокойней. Смотрите - звезды опять обезглавили и небо окровавили бойней! Эй, вы! Небо! Снимите шляпу! 720 Я иду! Глухо. Вселенная спит, положив на лапу с клещами звезд огромное ухо. [1914-1915] |
Облако в штанах (стр. 173). Черновой автограф не вошедшей в текст строфы и строк 717-724 (БММ); отрывки — в альманахе «Стрелец», П. 1915 (строки 21-26, 535-556, 575-611, 624-638); отрывки — в статье Маяковского «О разных Маяковских» — «Журнал журналов», П. 1915, август(строки 278-289, 304-347, 360-368, 404-409, 460-471); 1-е изд. поэмы; текст цензурных изъятий 1-го изд. — в экземплярах О. М. Брика и Л. Ю. Брик (1915); «Простое как мычание»; отрывки — в журн. «Новый сатирикон», П. 1917,? 11, 17 марта (строки 342-368, 435-471, 476-482); 2-е изд. поэмы; «Все сочиненное»; «13 лет работы», т. II; «Избранный Маяковский»; 3-е изд. поэмы; Сочинения, т. I; отрывки — в сб. «Школьный Маяковский» (строки 217-368, 435-495). Начало работы над поэмой относится к первой половине 1914 года. В автобиографии «Я сам» Маяковский говорит: «Начало 14-го года. Чувствую мастерство. Могу овладеть темой. Вплотную. Ставлю вопрос о теме. О революционной. Думаю над «Облаком в штанах». Закончена поэма была в июле 1915 года в Куоккала (под Петроградом). «… Вечера шатаюсь пляжем. Пишу «Облако» («Я сам»).
«Оно («Облако в штанах») начато письмом в 1913/14 году и сначала называлось «Тринадцатый апостол». Когда я пришел с этим произведением в цензуру, то меня спросили: «Что вы, на каторгу захотели?» Я сказал, что ни в коем случае, что это никак меня не устраивает. Тогда мне вычеркнули шесть страниц, в том числе и заглавие. Это — вопрос о том, откуда взялось заглавие. Меня спросили — как я могу соединить лирику и большую, грубость. Тогда я сказал: «Хорошо, я буду, если хотите, как бешеный, если хотите — буду самым нежным, не мужчина, а облако в штанах».
До выхода поэмы в свет отрывки из пролога и 4-й части появились в сборнике «Стрелец» (февраль 1915 г.) и несколько строф из 2-й и 3-й частей было процитировано в статье Маяковского «О разных Маяковских» в «Журнале журналов» (август 1915 г.). И в сборнике и в журнале поэма была названа «трагедией», а затем в отдельном издании Маяковский дал ей подзаголовок «тетраптих» (т. е. композиция из четырех частей).
«Стрелец» был отмечен вечером, устроенным в артистическом подвале «Бродячая собака» 25 февраля 1915 года. На этом вечере, где присутствовал М. Горький, Маяковский прочел отрывок из поэмы. Следует упомянуть также чтение отрывков поэмы Горькому в июле 1915 года. Первое издание поэмы было выпущено О. М. Бриком в сентябре 1915 года. Оно содержало большое количество цензурных купюр. «Облако» вышло перистое. Цензура в него дула. Страниц шесть сплошных точек» (см. «Я сам»).
Цензурой были изъяты: во 2-й части строки 250-253, 323-335, 348-355, 360-363; в 3-й части — строки 456-459, слова «под ножами» в строке 467 («Пускай земле под ножами припомнится»), 474-475, 501-505; в 4-й части — строки 620-623, 630, 668-708. Кроме того, в ряде строк были изъяты отдельные слова: «богоматерь», «евангелие», «апостол», «Иисус Христос», «господин бог».
В 1916 году поэма была перепечатана в сборнике «Простое как мычание» (изд. «Парус», руководимое М. Горьким) с меньшим, но все же значительным числом цензурных изъятий. После свержения самодержавия Маяковский напечатал в журн. «Новый сатирикон», ? 11, 17 марта 1917 года не пропущенные ранее цензурой отрывки из 2-й и 3-й частей поэмы под заглавием «Восстанавливаю» и со следующим предисловием: «Моя книга «Облако в штанах» была послана в цензуру под первоначальным названием «Тринадцатый апостол». Помещаю из этой изуродованной в первом и кастрированной во втором издании книги — 75 строк». Полностью с восстановлением всех изъятых цензурой мест поэма вышла в начале 1918 года в Москве под маркой организованного Маяковским издательства «Асис» (Ассоциация социалистического искусства). В предисловии к этому изданию Маяковский писал: «Облако в штанах» (первое имя «Тринадцатый апостол» зачеркнуто цензурой. Не восстанавливаю. Свыкся) считаю катехизисом сегодняшнего искусства; «Долой вашу любовь», «долой ваше искусство», «долой ваш строй», «долой вашу религию» — четыре крика четырех частей.
Строки 144-145. Помпея — город, расположенный у подножия вулкана Везувий, был разрушен во время извержения Везувия в I веке до н. э.
Строка 202. «Лузшпания» — пассажирский пароход, торпедированный германской подводной лодкой 7 мая 1915 года и сгоревший в открытом море.
Строка 307. Заратустра — мифический создатель религии в древнем Иране. У Маяковского это имя употреблено в нарицательном смысле — глашатай, проповедник.
Строка 329… Голгофы аудиторий… — Маяковский имеет в виду свою поездку по городам России в конце 1913 — начале 1914 года. Буржуазная пресса встречала выступления Маяковского руганью и издевательствами.
Строка 380-381. Сквозь свой до крика разодранный глаз… — Д. Бурлюк был слеп на один глаз.
Строка 395. Пейте какао Ван Гутена… — Маяковский имел в в виду факт, о котором писали тогда газеты: приговоренный к смерти согласился крикнуть в момент казни: «Пейте какао Ван Гутена!» За это рекламное выступление фирма Ван Гутен обещала большое вознаграждение семье казненного.
Золотой Орды Мамай, а полководцы Чингисхана после битвы на Калке в 1223 году.
Строка 495. Азеф — провокатор, работавший в эсеровском подполье. Имя его стало синонимом предательства.
Строка 616. Тиана — женское имя из одноименного стихотворения И. Северянина.
Строка 674. Ки-ка-пу — модный в то время эстрадный танец.