Вацлав нижинский — выдающийся российский танцовщик и хореограф (12 марта 1889 — 8 апреля 1950)
|
Начало ХХ века в историю человечества вошло как время новаторских идей в литературе, живописи, музыке и технике. Русский балет в этот период времени стал необычайно популярен в мире: имена Дягилева, Фокина, Карсавиной, Рубинштейн, Павловой, Нижинского, Стравинского, Бенуа, Бакста не сходили с первых страниц популярных журналов и газет. Танцовщики и декораторы, музыканты и хореографы удивляли зрителей совершенно новыми идеями, танцами, костюмами. У каждого из артистов была своя изюминка, свой шарм, свой особый стиль, по которому их узнавали во время выступления. Вацлав Фомич Нижинский (1889 — 1950) поражал зрителей необыкновенной способностью «зависать» в воздухе. Во время прыжка он мог сделать более десяти вращений, что в то время было абсолютным рекордом. Расстояние от авансцены до задника Вацлав покрывал одним прыжком. Говорят, что он мог прыгать выше своего роста… не за это ли его называли «Бог танца»? Легендарный танцовшик до сих пор вызывает интерес, хотя вся его творческая биография укладывается в какие-то 10 лет жизни, но зато какие! В 1933 году жена Вацлава Нижинского, Ромола Пульская, написала свои воспоминания о танцовщике, небольшие отрывочки из которых и будут дальше использованы как комментарии к фотографиям и рисункам артиста.
Я хочу танцевать, рисовать, играть на рояле, писать стихи. Я хочу всех любить — вот цель моей жизни. Я люблю всех. Я не хочу ни войн, ни границ. Мой дом везде, где существует мир. Я хочу любить, любить. Я человек, Бог во мне, а я в Нем. Я зову Его, я ищу Его. Я искатель, ибо я чувствую Бога. Бог ищет меня, и поэтому мы найдем друг друга.
Вацлав Нижинский («Из Дневника»)
____
Нижинский родился в городе четырехсот церквей — Киеве, на юге России, 28 февраля 1890 года. Ему дали имя Вацлав и через несколько месяцев крестили в Варшаве в римско-католическую веру, веру его матери. Желая уберечь сына от будущей службы в русской армии, она крестила его в польской столице, чтобы взять оттуда свидетельство, и даже проставила в нем ложную дату рождения ребенка — 1889 год, поскольку мальчики, рожденные в этом- году, пользовались льготами при призыве на военную службу.
Вацлав, Бронислава и Станислав Нижинские в детстве 1897
Родители Вацлава были поляками. Отец, Томаш Нижинский, красивый, темноволосый, темпераментный и честолюбивый человек, принадлежал к четвертому поколению рода, где, как в династии Петипа, искусство танца передавалось от отца к детям. Томаш Нижинский жил и танцевал в России, здесь он был известен и популярен, но из-за своего польского происхождения и вследствие того, что не окончил Императорское балетное училище, ему не удалось осуществить заветное желание — стать артистом Мариинского театра. Однажды во время гастролей он познакомился с Элеонорой Бередой, красивой, хрупкой, голубоглазой и золотоволосой студенткой Варшавской школы танцев…Томаш Нижинский сразу в нее влюбился. Его безумная страсть испугала тихую девушку, и, хотя ей льстили ухаживания известного танцовщика, Элеонора не любила его. Томаш никогда бы не добился своей цели, не пригрози он убить ее, если она откажется выйти за него замуж. Девушка наконец согласилась.
Чтобы осуществить свою давнишнюю мечту, мать отвела семилетнего Вацлава на экзамен в Императорскую балетную школу. Хотя приемная комиссия нашла, что мальчик поразительно одарен и проявляет ярко выраженную склонность к танцам, принять его отказались по причине малолетства и предложили матери привести сына через два года. Последующие два года прошли в постоянных усилиях выжить. Единственным светом на горизонте была возможность поступления Вацлава в Императорское балетное училище. Наконец-то наступил день, когда Вацлава приняли в Императорское балетное училище. На предварительном экзамене 20 августа 1900 года комиссия отобрала Вацлава в числе шести других мальчиков из ста пятидесяти претендентов. Он сильно робел и едва отвечал на вопросы экзаменаторов, настолько подавляющее впечатление на него произвело убранство дворца. Но знаменитый Николай Легат, солист Мариинки, отметил необыкновенные ноги и великолепно развитое тело юного соискателя и настоял на том, чтобы мальчика приняли.
Вацлав Нижинский первые балетные выступления
Никогда раньше Вацлав не знал такого: шесть смен нижнего белья, три форменных костюма — черный на каждый день, темно-синий праздничный, серый полотняный — на лето; два пальто — в том числе зимнее с тяжелым каракулевым воротником; кожаные ботинки и легкие туфли для дома. Форма воспитанников напоминала мундиры слушателей Пажеского корпуса — на высоком бархатном воротнике красовалась вышитая серебряная лира — эмблема школы. Фуражки с двуглавым орлом походили на армейские. Вацлав очень гордился, когда в первый раз смог щегольнуть в новой амуниции. Но самую большую радость ему доставило танцевальное трико и настоящие балетные туфли. Педантично аккуратный, Нижинский всегда заботился о своей одежде и неизменно выглядел подтянутым и опрятным.
Успех Нижинского оказался настолько ошеломляющим, что директор училища предложил сделать его штатным артистом Мариинки за два года до окончания учебы, что было событием неслыханным, не имевшим прецедента в истории Балетной школы. Гордый и счастливый Вацлав просил тем не менее позволить ему закончить учебу в положенное время и по собственному желанию оставался в училище до окончания. Но Мариинский театр как мог использовал его талант, и в 1907 году ему поручили одну из главных ролей в «Павильоне Армиды».
Вацлав Нижинский фотопортреты 1908-1910 годов
Выпускной спектакль проходил в Мариинском театре. Зал с золотым бархатным занавесом и тяжелыми пирамидами хрустальных подвесок люстр заполнил цвет санкт-петербургского высшего общества. Давали моцартовского «Дон Жуана», и имя Вацлава стояло на афише рядом с Обуховым и Легатом, а партнершей Нижинского была Людмила Школяр. Успех молодого танцовщика превзошел все ожидания. Артисты Мариинки и товарищи по балетной школе окружили его, поздравляя, а он только улыбался со слезами на глазах. Федор Иванович Шаляпин пришел за кулисы и, повернувшись к Петипа, сказал:.«Разве я не говорил вам давным-давно, что этот мальчик станет гордостью России?» — и, расцеловав Вацлава, добавил: «Славушка, прошу тебя, продолжай танцевать так, как сегодня».
Вацлав Нижинский в балете «Талисман» 1909
Вацлав Нижинский в балете «Жизель» 1910
Вацлав Нижинский и Тамара Карсавина в балете «Жизель»
Зимой 1909 года Вацлав встретил человека, сыгравшего особую роль в его судьбе — и как артиста и как личности, — Сергея Павловича Дягилева. Дягилев был широко известен в интеллектуально-артистических кругах, а также в общественной и политической жизни Санкт-Петербурга. Впервые появившись на столичном горизонте, он сразу начал делать головокружительную карьеру. Сергей Павлович был сыном генерала русской армии Павла Дягилева, принадлежавшего к аристократии, владельца винокуренных заводов и большого любителя музыки. Хотя Дягилев был почти на двадцать лет старше Нижинского, он сразу же сумел пробиться через замкнутость юноши и завоевать его дружбу, которую, несмотря на ссоры и споры, Вацлав неизменно хранил. Дягилева сразу же привлекло его сильное, гибкое тело, удивительная комбинация мальчишеской манеры поведения с необыкновенной мягкостью и ровной, спокойной силой — главной чертой характера Нижинского.
Сергей Дягилев, Вацлав Нижинский и Игорь Стравинский 1911
Леон Бакст, Сергей Дягилев и Вацлав Нижинский с дамами
Позднее Вацлав говорил мне: «Среди всех людей, которых я когда-либо знал, Дягилев, конечно, значил для меня больше всех. Он был гением, великим организатором, открывателем и воспитателем талантов, с душой художника и gгапd seigneur, единственным человеком с универсальным талантом, которого я могу сравнить с Леонардо да Винчи».
Вацлав Нижинский в балете «Петрушка»
Вацлав Нижинский во время работы над балетом 1916
Вацлав Нижинский и Чарли Чаплин 1916
Увидеть Нижинского, познакомиться с ним, просто дотронуться до него мечтали сотни светских дам. Чтобы завлечь Вацлава, они прибегали к всевозможным уловкам, которые по большей части разбивались о неусыпную бдительность Василия. Только когда сам Дягилев приводил кого-нибудь к Вацлаву, слуга отдыхал от своих нелегких обязанностей. Нижинский не возражал против своей изоляции. В сущности, он никогда не замечал ее, не догадываясь, что Дягилев умышленно подвергал его строжайшему уединению. Время Нижинского слишком заполняла работа, и дружба с Сергеем Павловичем заменяла ему все. Близкий круг друзей — Бенуа, Бакст, Стравинский и Нувель полностью удовлетворял его.
Маски Нежинского из разных балетов
В каждой роли — восточного раба, русского клоуна, Арлекина, Шопена — он создавал яркий, неповторимый характер, перевоплощаясь настолько, что с трудом можно было поверить, что это один и тот же артист. Для всех оставалось загадкой, в какой из ролей больше всего отражалась его собственная сущность. Менялось все: лицо, кожа, даже рост. Неизменно присутствовала только одна постоянная величина, соnstanta — его гений. Когда он танцевал, все забывали о Нижинском как о личности, завороженные его перевоплощением и полностью отдаваясь создаваемому образу. Стоило Вацлаву появиться на сцене, как словно электрический разряд пробегал по аудитории, загипнотизированной чистотой и совершенством его дарования. Зрители неотрывно следили за ним, впадая в гипнотическое состояние, настолько велика была магия его искусства.
Сцены из «Сиамских танцев» Вацлава Нижинского 1910
Для Вацлава танец был более естественным, чем речь, и никогда он не был в такой степени самим собой, таким счастливым и свободным, как в танце. В тот момент, когда он ступал на сцену, для него не существовало ничего, кроме роли. Он самозабвенно наслаждался самим движением, самой возможностью танцевать. Но никогда не старался выделиться, затмить других или придать собственной роли больше значимости, чем входило в намерения балетмейстера. Нижинский был до конца гармоничным и нередко сдерживал себя, чтобы лучше вписаться в общий ансамбль. И все же его исполнение было настолько великолепным, что он казался солнцем, освещающим остальных танцовщиков. Его присутствие на сцене до такой степени наэлектризовывало других артистов, что, они работали на пределе возможностей, и бытовало всеобщее мнение, что балет лишался части своего великолепия, если в нем не было Нижинского.
Вацлав Нижинский в балете «Послеполуденный отдых фавна»
Париж — весь Париж — собрался здесь. Ждали новый балет — балет Нижинского! В программе значилась прелюдия Дебюсси «Послеполуденный отдых фавна», вдохновленная изысканной эклогой их соотечественника Малларме. Сумеет ли этот русский артист передать дух Древней Греции, воссозданный двумя выдающимися французами? Какова будет его интерпретация? Ждали чего-то совершенно отличного от фокинских балетов, но никто не предполагал увидеть новую форму искусства.
Все двенадцать минут хореографической поэмы зрители сидели неподвижно, ошеломленные настолько, что даже не пытались проявлять свои чувства. Но как только занавес упал, началось почти невообразимое. Крики одобрения и возмущения сотрясали воздух подобно раскатам грома. Невозможно было услышать голос соседа. Бешеные аплодисменты и свист смешались после окончания одного из самых захватывающих спектаклей в истории театра.
Огюст Роден, сидевший в ложе рядом со сценой, встал и закричал: «Браво! Браво!» Другие засвистели. Неслись возгласы; «Бис! Бис!», «Сногсшибательно!», «Нелепо!», «Неслыханно!», «Бесподобно!». Взрывы аплодисментов нарастали. Все громко делились впечатлениями. Интеллектуальный Париж раскололся на два лагеря: рго и соntrа «Фавна». Но одобряющих спектакль зрителей было большинство.
Занавес поднялся, и «Послеполуденный отдых фавна» был исполнен во второй раз. Публика продолжала неистовствовать. Сергей Павлович побежал в гримерную к Нижинскому, где уже собрались Бакст и другие. «Это успех!» — воскликнул Дягилев. «Нет, они не поняли меня», — покачал головой Вацлав. «Да нет же, все чувствуют — произошло событие огромной важности». В гримерную стекались друзья Дягилева и Нижинского, балетоманы, журналисты. Василий не мог сдержать людскую лавину, Нижинского окружили, поздравляли, утешали… Царил неописуемый хаос. Никто толком не знал, что произошло, кто победил, успех это или поражение, — так после решающей битвы вначале точно неизвестно, кто же выиграл сражение.
Подошел Роден и со слезами на глазах обнял Вацлава: «Мои мечты осуществились. И это сделали вы. Спасибо». Теперь Нижинский почувствовал, что его действительно поняли, по крайней мере те, чье мнение имело для него значение.
Вацлав Нижинский 1913
Огюст Роден «Вацлав Нижинский»
Сенсационный парижский сезон 1912 года подходил к концу. Критики еще продолжали ломать копья, обсуждая новаторство «Фавна», а время и мысли Сергея Павловича уже занимали будущие творческие планы. Нижинский тоже был задействован в них.
Художники и скульпторы предприняли на Вацлава настоящую атаку — его лепили, рисовали в карандаше и в масле. В прошлом Бланш, Бакст, Серов и другие ловили черты его лица и движения, но приходилось воровать мгновения, когда Нижинский бывал свободен — жест, позу за кулисами или в репетиционном зале. Среди многих теперь решил лепить Нижинского Роден. Договорились, что после утренней репетиции Вацлав будет приходить к нему в ателье позировать.
Джон Сингер Сарджент Вацлав Нижинский
Валентин Серов Вацлав Нижинский
Нижинский начал позировать Родену. Обычно сам Сергей Павлович отвозил его в студию, иногда он ездил туда один, а Дягилев приезжал за ним. Сначала Роден сделал множество карандашных эскизов, проявив страстный интерес к зарисовке каждой мышцы своей модели. Нижинский позировал обнаженным. Наконец Роден остановился на позе, которая очень походила на позу микеланджеловского Давида. Нижинский терпеливо позировал часами, а когда уставал, Роден усаживал его и показывал свои наброски. Сергей Павлович не на шутку встревожился близостью, так быстро возникшей между престарелым скульптором и молодым танцовщиком. Родена и Нижинского связывало духовное родство художественных натур, из которого Дягилев был исключен. Он ревновал, но еще контролировал себя.Роденовская скульптура Нижинского, к сожалению, так и не была закончена: Дягилев постоянно находил предлоги, чтобы помешать сеансам. Его ревность сделалась неуправляемой…
Свадьба Ромолы и Вацлава Нижинского 10 сентября 1913 года
Свадьбу назначили на среду, 10 сентября. Все были очень возбуждены и бегали по парикмахерским и магазинам. В час дня меня отвезли в ратушу, где собралось несколько близких друзей, русский и австро-венгерский министры и представители прессы. Вышел коренастый испанец с лентой через плечо, выдержанной в цветах аргентинского флага. Это был мэр Буэнос-Айреса, выглядевший чрезвычайно торжественно. Он встал между нами. На столе, уставленном цветами, лежало распятие, покрытое огромным листом пергамента с изображением женщины, держащей ленту с нашими именами, напечатанными большими красными буквами. Это было свидетельство о браке в полном соответствии с аргентинскими вкусами. Мэр задал вопросы по-испански; месье Батон назвал имена и даты по-французски, что было немедленно переведено официальным переводчиком. Вацлаву задали вопросы по-русски, и он ответил также по-русски. Я говорила на венгерском и французском. Потом мэр произнес речь на испанском языке, которую мы внимательно выслушали, хотя ничего не поняли. И в заключение нам дали подписать документ, свидетельствующий о том, что отныне мы стали мужем и женой.
Полностью мемуары Ромолы Нижинской можно прочесть вот здесь: Нижинская Ромола. Вацлав Нижинский
_______
Вацлав Нижинский с женой Ромолой в Вене 1945
Женитьба на Ромоле фактически поставила точку на балетной карьере Нижинского. Он ушел от Дягилева, в семье родились две девочки- Кира и Тамара. После отъезда на гастроли в 1911 году Вацлав Нижинский больше никогда не возвращался в Россию. После разрыва с Сергеем Дягилевым и его труппой, он выступал самостоятельно, пробовал заниматься хореографией. С 1917 года у него начались приступы шизофрении, говорят так на него подействовало отлучение от танцев и сцены. Болезнь прогрессировала, и остаток жизни он провел в психиатрических лечебницах.
Он умер на руках у Рамолы 8 апреля 1950 года в Лондоне. Через три года его прах перевезли в Париж и похоронили на кладбище Монмартра.
После смерти великого артиста балета Вацлава Нижинского (1889-1950) доктора исследовали его ноги. Они предполагали, что его кости отличаются от костей обычных людей, что их особая структура позволяла Вацлаву совершать немыслимые прыжки, благодаря которым он стал знаменитым. Паталого-анатомическое вскрытие не обнаружило ничего необычного.
Вацлав Нижинский в рисунках художников
Леон Бакст Эскизы костюмов для балетов Вацлава Нижинского
Рисунки на титульных страницах популярных журналов Европы с извещениями о выступлении Вацлава Нижинского и русского балета
Пауль Ирибе Вацлав Нижинский в танце
Нижинского мало назвать танцовщиком, в ещё большей степени он был драматическим актёром. Его прекрасное лицо, хотя оно и не было красивым, могло становиться самой впечатляющей актёрской маской из всех, какие я видел.
Игорь Стравинский
Источник
http://youtu.be/aCOXiXDCmtA
Вацлав нижинский. танец безумия и лица войны.
Вацлав Нижинский широко известен как гениальный танцовщик и скандальный хореограф, но мало кто знает о нем как о художнике в период его ухода по иную сторону рассудка, в котором война возможно явилась значительным фактором.
Пик карьеры Вацлава Нежинского совпадает со стремительным воцарением в европейской культуре «Русских сезонов» Дягилева в 1909-1913 годы.
Солист, премьер и хореограф скандального «Фавна», во многом экспериментального балета «Игры», намного опередившей свое время и триумфально провалившейся «Весны Священной», Нежинский не сходит с театральных постеров и газетных страниц.
Разрыв с Дягилевым в 1913 году мог бы оказаться не столь финальным и роковым, если бы не война.
В начале 1914 года Вацлав с беременной женой уезжает в Будапешт, в то время часть Австро-Венгерской империи, где его и застает Первая Мировая. Российский подданный, он интернирован и помещен под домашний арест, и только весной 1916 года Дягилеву путем сложных многоходовых переговоров удаеться добиться разрешения на выезд Нижинского в Америку, где он участвует в туре «Русских Балетов» в двойном качестве — солиста, и совершенной неподходящей ему роли менеджера тура. За этим следует не менее хаотичный и изнуряющий тур в Южную Америку, где в Мотевидео 30 сентября 1917 года состоялось последнее выступление Нижинского на сцене.
Истощенный морально и физически, Вацлав с семьей в том же году уезжает в Швейцарию и поселяется близ Сен-Морица. Там, в его всегда эксцентричном поведении, начинают появляться пугающие эпизоды, свидетельствующие о психологическом надломе. В это же время не имеющий возможности танцевать Нижинский прибегает для самовыражения к живописи — когда-то в Санкт-Петербурге он брал уроки у Лео Бакста. Его рисунки, впоследствии беспощадно и уничижительно окрещенные одним критиком в 1940 году «психиатрическими схемами», во многом таковыми и являются, и позволяют судить о состоянии и внутреннем ощущении Нижинского. Только относительно недавно в этих работах рассмотрели очевидные признаки абстрактного конструктивизма и супрематизма.
Ромола Пульски, жена Вацлава, описывает как он запираясь по ночам в студии лихорадочно работал над этими картинами. Если его ранние сюжеты включали стилизованные фигуры и портреты, то сейчас это в основном геометрические композиции, во многом привязанные к концентрическим, граничащим с хореографией, линиям и окружностям. «Его студия и комнаты были буквально завалены рисунками; более не портретами, сценами или декоративными мотивами, но странными лицами, глазами пронизывающе вглядывающимися из каждого угла, красные и черные, словно запятнанный кровью погребальный саван. Я содрогалась видя их.
— Что это за маски?
— Это лица солдат. Это война. «
Из серии «Лица Войны»
19 января 1919 года Нижинскому предложили выступить в салоне гостинницы Suvretta House на благотворительном вечере в пользу Красного Креста перед приглашенными местными жителями Сен-Морица и присоединившимися туристами. Начав программу с комического танца, он внезапно останавливается, как будто переключившись внезапно в диаметральный спектр. Он раскатывает на полу два рулона вельвета — белый и черный, и становится внутри образованного тканью креста с распростертыми в стороны руками. «А сейчас я станцую Войну. Войну которую вы не остановили…». Последовавший танец, по словам очевидцев, был смесью мастерства балетного гения и «спазматической непоследовательности» которая ужаснула зрителей и полностью выбила Нижинского из сил.
Глядя на рисунки, легко представить себе его кистью, красной возможно, создающей на черно-белом фоне расстеленной ткани картину, пугающую своей мрачной и мощной экспрессией.
Это было последнее публичное выступление Нижинского.
Вечером того же дня Вацлав начинает вести наполненный «потоком сознания» дневник в котором запишет: «Сегодня я играл нервно. Я играл нервно специально потому что публика поймет меня лучше если я нервный. Они не понимают артистов которые не нервны. Надо быть нервным».
Дневник и рисунки он прячет от приглашенного женой врача, справедливо полагая что они могут послужить свидетельством его нарастающего помешательства. Доктор Эйген Блейлер (Eugen Bleuler), к которому Ромола привезла Нижинского на консультацию в Цюрих, диагностирует шизофрению, термин им придуманный и введеный в психиатрию. В 1920 году Нижинский поселяется в комфортабельном психиатрическом санатории, где он медленно, но неуклонно сползает туда, откуда ему уже не суждено вернуться в оставшиеся 30 лет жизни.
via
via
§
Сразу после завершения первого совместно фильма с участием Хемфри Богарта (Humphrey Bogart) и Лорен Бэкол (Lauren Bacall) “Иметь или не иметь» (To Have and Have Not) режиссер Говард Хоукс (Howard Hawks) в октябре 1944 года начинает рaботать над следующим проектом с участием тех же актеров в главных ролях — экранизацией детектива Рэймонда Чендлера «Глубокий сон» (Big Sleep).
Съемки продвигались трудно. Богарт, после «Мальтийского сокола» и «Касабланки» пребывавший в «звездном» статусе, серьезно злоупотреблял алкоголем и подчастую срывал съемочный день. К тому же у него в это время были серьезные проблемы в личной жизни — его третий брак с актриссой Майо Мето (Mayo Methot), переставшей сниматься к 1940 году из-за алкоголизма, практически распался, и держался только на чувстве долга и вины. Начавшийся во время еще съемок их совместного предыдущего фильма роман с Бэкол лишь ускорил разрыв. Хоукс видел скорее помеху в бурно развивающихся отношениях своих главных актеров, в период когда Богарт стоял перед нелегким выбором у Лорен иногда стала появляться нервная дрожь в руках, и сцены приходилось переснимать. К тому же Хоукс, открывший Лорен как актриссу, относился к ней попечительно, и опасался что отношения с Богартом, обладавшим нелегким характером, повредят ее кинокарьере. Он даже безуспешно пытался через жену познакомить Бэкол, относительного новичка в Голливуде, с другими подходящими кандидатами. Руководство же студии Warner Brothers, наоборот, усмотрело огромный потенциал как в очевидном взаимном притяжении Богарта и Бэкол в кадре, так и в самой Бэкол, пересмотрев во время съемок фильма ее контракт с $350 до $1000 в неделю.
Фильм был закончен в январе 1945 года, и был прокатан в военных гарнизонах за пределами США, но выход на экраны страны был отсрочен. Продюсеры и студия потребовали переработать сценарий добавив несколько сцен с участием Бэкол. К переделке сценария был привлечен Уильям Фолкнер, который присылал Хоксу в Калифорнию свои варианты работая из своего дома в Миссисипи. Из-за переделок, дописываний и цензурных сокращений некоторых лишком откровенных для того времени сцен линия фильма стала настолько запутанной что даже сам Чендлер, горячо одобривший игру Богарта, был озадачен тем как развивается, когда-то его, детектив. Хоукс рассказывал, что когда кто-то из съемочной группы его спросил кто же убил одного из второстепенных персонажей, он посоветовал уточнить у Фолкнера. Фолкнер тоже не знал что ответить и отослал к Чендлеру. Тот, тоже уже совсем запутавшись, отшутился в британском стиле что это должно быть дело рук дворецкого.
Новые сцены доснимали в январе 1946 года года. К этому моменту Богарт и Бэкол были уже женаты и настолько влюблены, что режиссер требовал от них не «виснуть» друг на друге, поскольку сюжет требовал обратного.
В окончательном виде фильм вышел на экраны в США только в августе 1946 года. Несмотря на то что особо рафинированные критики отмечают затянутость и нестыковки сюжета, фильм был горячо принят публикой и сегодня является одной из жемчужин коллекции классического нуара.
Поскольку фильм снимался в военные годы интересными являются некоторые детали неочевидные сегодняшнему зрителю даже в США — наклейки на лобовое стекло машин говорящие о категории позволеного лимита бензина и ремарки о недельной отпускной норме мяса на семью.
Богарт и Бэкол снялись вместе в еще в двух подряд фильмах — «Темная сторона» (Dark Passage) и «Ки Ларго» (Key Largo). Брак их окзался непоголливудски прочным и счастливым, и прервался только с его смертью в 1957 году.
§
Древнее санскритское слово
dhamatiимеет значения
: сдувать [ветром], надувать, раздувать, выдыхать, играть на духовом инструменте, плавить метал раздуванием в горне, испепелить.
Многие этимологи полагают что именно от него происходит древнеславянское дъх (дух), от которого пошло огромное число корневых производных: воздух, дуть, духовный, душевный, душа, душный, отдых, воздух, вдох, дышать, душить, духовка, сдохнуть и так далее.
Иногда дъх принимало звучание «тъх»: затхлый, протухнуть, тхне (воняет, укр.).
Некоторые производные от старословянских корневых слов сегодня встечаются только в украинском и южно-славянских языках, но утрачены или значительно трансформированы в современном русском: дмухнути (подуть), дихати (дышать).
Дмухати (раздувать), сохранившееся в украинском языке, фонетически стоит к dhamati ближе всего. От него происходят слова дме (дует, укр.), домна, надменный.
Художественное вдохновение и дух, в смысле запах, это слова одной и той же смысловой формы применения корня дъх-дух: присутствие чего либо неосязаемого и невидимого, но неоспоримo вопринимаемого иными рецепторами.
Картина Леонардо «Дама с горностаем» находящаяся в Музее князей Чарторыйских в Кракове является прекрасным двойным примером.
Горностай — близкий родственник хорька, известного своим резким запахом. Из-за запаха хорь в свое время и получил свое название — «дъхорь» (духорь), душной, вонючий.
В украинском языке хорь это «тхір» (от тхне, воняет), а «натхнення» — вдохновение. Такие казалось бы разные, но происходящие из одного корня, сохраняющие отчетливое родство в разных, хотя и близких языках, слова.
навеяно via
§
Традиционный американский коктейль Moscow Mule по определению делается из русской водки, т.к. для ее продажи собственно и был создан.
Когда после революции наследник 150-летней водочной империи Владимир Смирнов бежал из России, он попытался наладить выпуск водки в Константинополе. Но водочный заводик, открытый им в мусульманской стране в расчете на значительное число таких же как он беженцев, не оправдал надежд. В 1930 году Смирнов перенес производство в австрийский Львов, где стал продавать водку под маркой «Smirnoff».
Там его нашел бывший поставщик зерна на заводы Смирнова в России Рудольф Куннет, осевший к тому времени в США, и предложил продать лицензию на производство и продажу водки «Smirnoff» в Америке, где в 1933 году только что отменили запрет на продажу алкоголя. У Кунетта дела тоже не очень заладились, привить американцам вкус к водке ему не удалось. Он тем не менее сумел в 1939 году убедить президента компании Heublein Джона Мартина (John G. Martin) купить у него права на «Smirnoff» в США. Несмотря на протесты совета директоров компании, Мартин, использовав деньги полученные от успешных продаж соуса A1 Steak Sauce, купил за $14,000 у Куннета лицензию на водку. И тоже попал.
Легенда обоснованно гласит, что в 1946 году, в Голливуде, Мартин пожаловался на неуспех продукта хозяину ресторана Cock ‘n’ Bull Джеку Моргану (Jack Morgan). А у Моргана были схожие проблемы с продажей имбирного пива (ginger beer), в производство которого он вложился. Из общей проблемы и родился замысел создать новый, не похожий ни на один другой, коктейль, названый Московским мулом (Moscow Mule — gentle drink with kick of a mule!). Маркетинговой изюминкой стало то что коктейль следовало непременно подавать в медной кружке. Это сразу выделило коктейль из ряда других и придало ему особую экзотику; продажи водки резко возрасли.
С тех пор Московский мул входит в перечень классических американских коктейлей, хотя содержать достаточное число медных кружек, которые к тому же не подлежат автоматической мойке, могут себе позволить сегодня только очень недешевые рестораны.
§
Часть I
Роман «Триумфальная Арка» изначально задуман как Ремарком как история его любви к Марлен Дитрих — наиболее драматичной страсти в его жизни, причинившей ему много боли и не отпускавшей много лет. Начиная в конце 1938 года писать эту книгу, Ремарк еще не знал как он ее закончит, много раз переделывая сюжет по ходу жизни. За те восемь лет что создавалсь книга жизнь внесла в нее много правок, подчас кардинальнальных, и дополнительный сюжетных линий. Но основной темой так осталась любовь на фоне рухнувшего мира — безраздельная, безрассудная и обреченная.
Кальвадос вписан в сюжет романа «Триумфальная Арка» небольшой, но настолько яркой деталью, что многие читатели даже не пробовав его никогда останутся навсегда им очарованы и запомнят. «Напиток грез» появляется в повести в наиболее драматичные ее моменты: когда лиричным фоном, а когда спасательным кругом в сложных взаимоотношениях Равика, врача бежавшего из нацистской Германии во Францию и вынужденного в статусе в нелегального эмигранта под псевдонимом работать подпольно за копейки, и Жоан Маду — актриссы, загнанной судьбой, как и Равик, в острую зависимость от непредсказуемых обстоятельств.
Кельнер вернулся с бутылкой, неся ее бережно, как запеленатого младенца. Это была грязная бутылка, совсем не похожая на те, которые специально посыпают пылью для туристов, а просто очень грязная бутылка, пролежавшая много лет в подвале. Кельнер осторожно откупорил ее, понюхал пробку и принес две большие рюмки.
– Вот, мсье, – сказал он Равику и налил немного кальвадосу на донышко.
Равик взял рюмку и вдохнул аромат напитка. Затем отпил глоток, откинулся на спинку стула и удовлетворенно кивнул. Кельнер ответил кивком и наполнил обе рюмки на треть.
– Попробуй-ка, – сказал Равик Жоан.
Она тоже пригубила и поставила рюмку на столик. Кельнер наблюдал за ней. Жоан удивленно посмотрела на Равика.
– Такого кальвадоса я никогда не пила, – сказала она и сделала второй глоток. – Его не пьешь, а словно вдыхаешь.
– Вот видите, мадам, – с удовлетворением заявил кельнер. – Это вы очень тонко заметили.
– Равик, – сказала Жоан. – Ты многим рискуешь. После этого кальвадоса я уже не смогу пить другой.
– Ничего, сможешь.
– Но всегда буду мечтать об этом.
– Очень хорошо. Тем самым ты приобщишься к романтике кальвадоса.
– Но другой никогда уже не покажется мне вкусным.
– Напротив, он покажется тебе еще вкуснее. Ты будешь пить один кальвадос и думать о другом. Уже хотя бы поэтому он покажется тебе менее привычным.
Ремарк наделяет кальвадос почти мифическим ореолом, представляя его его золотой кладовой где закупорены драгоценные воспоминания прошлого, терпеливо дожидающиеся чтобы их извлекли на свет, а затем вернулись к ним снова и снова.
Равик расплатился. Он взял бутылку и принялся ее рассматривать.
— Побудь с нами, солнечное тепло. Долгим жарким летом и голубой осенью ты согревало яблони в старом, запущенном нормандском саду. А сейчас мы в тебе так нуждаемся…
…
Жоан быстро поднялась. Ее лицо сияло.
— Дай мне еще кальвадоса, — сказала она. — Похоже, он и в самом деле какой-то особенный… Напиток грез…
Всё вышедшее из под пера Ремарка глубоко автобиографично, и кальвадос в «Трумфальной Арке», так дивно и вкусно вписанный и играющий особую роль свидетеля, если не посредника, любви Равика и Жоан, породил устойчивую легенду о том что Ремарк любил кальвадос. Колоссальный успех повести, сопоставимый лишь с первой, главной его книгой — «На Западном фронте без перемен», утвердил Ремарка в роли популяризатора кальвадоса наравне с Хемингуэем. Хотя на самом деле кальвадос стал широко известен и популярен вне Франции только 35-40 лет после публикации «Арки».
Тем не менее, Ремарк кальвадос не любил.
В конце февраля 1948 года в ходе освещения только что вышедшей в США экранизации романа «Триумфальная Арка» в газетах появилась короткая заметка, упоминающая о том как Шарль Буайе, играющий в фильме с Ингрид Бергман главные роли, обсуждая с автором харакерные черты и мотивы персонажей заметил,
— Я полагаю что многие детали книги перекликаются с вашей жизнью, и что вы-то и являетесь прототипом героя.
— Да, — ответил Ремарк, — сходства много, но есть одно большое отличие. Я терпеть не могу кальвадос.
Позже, в интервью газете Ремарк пояснил,
— Лично я считаю что кальвадос — это ужасный напиток. Но что-то такое было в слове «кальвадос», что звучало романтично вне зависимости от того знаешь ли ты что это такое, или хотя бы собираешься попробовать.
Так символом чего же является кальвадос в «Триумфальной Арке» – романтической любви?.., бережно хранимой в запечатанной пыльной бутылке памяти о ней?.., разочарования?.., отвращения?..
Книга дает на это совершенно точный ответ.
А начиналось все в Венеции, где осенью 1937 года на пятый уже ежегодный фестиваль собралась пестрая компания причастных к миру кино…
Часть II — ТРИУМФАЛЬНАЯ АРКА. ПАРИЖ НА ДВОИХ.
§
Часть II
Они встречались и раньше, и он замечал как как похожа Марлен на его теперь уже бывшую жену Ютте.
Но в начале сентября 1937 года в толпе бомонда собравшегося на пятый венецианский фестиваль что-то изменилось, и они как будто увидели заметили друг друга впервые. Ему 32, ей 35, она только что рассталась Дугласом Фэрбенксом, он — с Хейди Ламар. Оба — на пике популярности пришедшей к обоим в одном и том же 1930 году, хотя карьера Дитрих переживает спад после нескольких коммерчески провальных фильмов. Ремарк же переиздаеся значительными тиражами, а в Голливуде запущена работа над экранизацией его очередной, четвертой по счету книги, — “Три товарища».
Уже вручен главный приз фестиваля — кубок Муссолини, и другие призы, один из которых присуждается фашистской партией Италии. Уже разъехалось жюри, и на далеком от политики, безмятежном и солнечном Лидо фестивальная и примкнувшая к ней пестрая публика наслаждаются компанией звезд и сопричастных.
Там-то в отеле “Эксельсиор” Эрих Мария Ремарк и подошел внезапно к столику где Марлен Дитрих сидела в своем обычном окужении: муж Рудольф Зибер, его постоянная подруга Тамара Мотул, режисер и экс-любовник Йосеф Штернберг, катапультировавший ее на мировой экран в фильме «Голубой Ангел», где-то еще няня с дочкой и, как всегда, небольшая толпа увивающихся поклонников.
Через несколько дней Дитрих бросив все и всех уезжает с Ремарком на его машине от своей многочисленной свиты и толпы в Зальцбург и далее в Париж, который станет на долгое время «их» городом.
Они поселяются в отеле «Ланкастер» близ авеню Георга Пятого, недалеко от Триумфальной Арки. На полтора месяца они исчезли для всего мира потерявшись в Париже, оставшись вдвоем. Отныне, возвращаясь, они будут всякий раз останавливаться подле Арки.
В ноябре Марлен возвращается в США, а Ремарк на свою вилу в Порто-Ронко на швейцарском берегу Лаго Маджоре, купленную когда после оглушительного успеха книги «На Западном фронте без перемен» на него обрушились слава и деньги.
Прилепленный к скале дом с нависающей над озером терассой он приобрел по совету актриссы Рут Альбу, его спутницы в течение двух лет. Она же, дочь антиквара, привила Ремарку на всю жизнь вкус к тонким винам, изысканной одежде и к коллеционированию предметов искусства – от французских импрессионистов и китайского фарфора, до египетских артефактов и восточных ковров. Там, в Порто-Ронко , сидя ночью за каменным столом на террассе над озером он пишет ей свое первое дивное письмо.
Эрих Мария Ремарк, Порто-Ронко (после 24 ноября 1937)
… сегодня ночью я достал из погреба в скале самую лучшую бутылку «Штайнбергер Кабинет» урожая 1911 года — из прусских казенных имений, элитное вино из отборного предзимнего винограда. С бутылкой и с собаками я спустился к озеру, взбаламученному и вспенившемуся; и перед собаками, и перед озером, и перед ветром, и перед Орионом я держал речь, состоявшую из считанных слов, — и тут собаки залаяли; они лаяли, а озеро накатило белый вал, поднялся ветер, и мы ощутили на себе его сильные порывы, Орион замерцал, словно брошь девы Марии, и бутылка, описав дугу, полетела сквозь ночь в воду, как приношение богам за то, что несколько лет назад они в этот день подарили мне тебя.
Может быть, она достанется там, внизу, сомам, которые будут перекатывать ее своими мягкими губами, а может быть, окажется у убежища старой замшелой щуки огромного размера, или у норы форели, узкое тело которой усыпано красными пятнышками; она вырожденка, эта форель, ей хочется мечтать, сочинять рифмованные форельи стихи и снимать быстротечные форельи кинофильмы; а может быть, через много-много лет, когда рты наши будут давно забиты темной землей, бутылка попадет в бредень рыбака, который с удивлением вытащит ее, поглядит на старую сургучную печать и сунет в боковой карман своей штормовки. А вечером, у себя дома, когда минестра уже съедена и на каменном столе у кипарисов появятся хлеб и козий сыр, он не торопясь поднимется, сходит за своим инструментом и собьет печать с бутылки, зажав ее между коленями. И вдруг ощутит аромат — золотисто-желтое вино начнет лучиться и благоухать, оно запахнет осенью, пышной осенью рейнских равнин, грецкими орехами и солнцем, жизнью, нашей жизнью, любимая, это наши годы воспрянут, это наша давно прожитая жизнь снова явится на свет в этот предвечерний час, ее дуновение, ее эхо, — а не знакомый нам рыбак ничего не будет знать о том, что с такой нежностью коснулось его, он лишь переведет дыхание, и помолчит, и выпьет…
Но поздним вечером, когда стемнеет, когда рыбак уже давно спит, из ночи, словно две темные стрелы, вылетят две бабочки, два смутных ночных павлиньих глаза — говорят, будто в них живут души давно умерших людей, испытавших когда-то счастье; они подлетят совсем близко, и всю ночь их будет не оторвать от края стакана, со дна которого еще струится запах вина, всю ночь их тела будут подрагивать, и только утром они поднимутся и быстро улетят прочь; а рыбак, стоящий со своей снастью в дверях, с удивлением будет смотреть им вслед — ему никогда прежде не приходилось видеть в здешних местах таких бабочек…
Ремарк, описывая свое жертвоприношение не то нордическим богам, не то звездному небу, в виде лучшей бутылки вина из его погреба в благодарность за подаренную любовь, скорее всего документален. Группа энтузиастов утверждает что сумела 75 лет спустя разыскать на дне озера именно эту бутылку Steinberger Riesling Kabinett 1911 года.
Помимо этого, в письме, которое само по себе — литературный шедевр, звучат ноты которые появятся позже в «Триумфальной Арке» — золотистое вино, которое как машина времени или янтарная капля, способно сохранить на годы аромат и память, как мгновенное но явственное дуновение, об ушедшем времени. Рожденные его воображением старик-рыбак и ночные бабочки, воплощение двух душ, как и реальный каменный стол с хлебом и козьим сыром, не раз еще возникнут в письмах к Марлен.
Всю зиму и весну года они, разделенные океаном, интенсивно переписываются и ведут долгие телефонные разговоры. Это впрочем не мешает возобновившемуся роману Дитрих с Дугласом Фэрбенксом, но моногамность им никогда не была присуща. Есть увлечения и страсти, а есть Любовь.
Эрих Мария Ремарк, Порто-Ронко (после 25 ноября 1937)
Сейчас ночь, и я жду твоего звонка из Нью-Йорка. Собаки спят рядом со мной…
Уезжая в Париж, он вдруг осознает что весь город теперь для него одно напоминанье о Марлен.
Эрих Мария Ремарк, Париж (после 07 декабря 1937)
Но что же мне делать в этом городе — он уставился на меня, стоглазый, он улыбается и машет рукой, и кивает: «А ты помнишь?» — или: «Разве это было не с тобой?» — он воздевает передо мной ладони и отталкивает руками, и нашептывает тысячи слов, и весь вздрагивает и исполнен любви, и он уже не тот, что плачет и обжигает, и глаза мои горят, и руки мои пусты…
Этот город восстает против меня, швыряет меня туда-сюда, улицы болтают о тебе, и дома, и «Колизей», и «Максим» — сам я нигде не был, но они приходили ко мне, в мою комнату, они стоят передо мной и спрашивают, спрашивают…
Такого никогда не было. Я погиб. Меня погубила черная мерцающая подземная река, погубил звук скрипки над крышами домов, погубил серебристый воздух декабря, погубила тоска серого неба, ах, я погиб из-за тебя, сладчайшее сердце, мечта несравненной голубизны, свечение растекающегося над всеми лесами и долами чувства…
Эрих Мария Ремарк, Париж (23 декабря 1937)
Я думаю, нас подарили друг другу, и в самое подходящее время. Мы до боли заждались друг друга. У нас было слишком много прошлого и совершенно никакого будущего. Да мы и не хотели его. Надеялись на него, наверное, иногда, может быть — ночами, когда жизнь истаивает росой и уносит тебя по ту сторону реальности, к непознанным морям забытых сновидений.
Он пишет ей каждые несколько дней, сдерживая себя чтобы не писать чаще.
В апреле 1938 года Марлен снова в Европе. Они с Ремарком уезжают на месяц в Ле-Туке (Le Touquet) на побержье Нормандии, и мир снова прекрасен.
В это же время после аншлюса Австрии в марте в Париже начинают появляться беженцы, многие из которых не имеют легального вида на жительство.
В июле они едут в Антиб. Там, на французской Ривьере, начинается новый этап многолетней драмы, в которой Ремарк, включенный в антураж Марлен, дружный теперь с ее мужем, любовницей мужа, с экс- и вице-любовниками, обнаруживает себя низведеным до статуса одного из любимых — подушка для души к которой прибегают за утешением от обид нанесенных иными.
Они поселяются в раздельных бунгало, а Марлен в течение лета крутит два одновременных романа — с Джозефом Кеннеди, отдыхающим там же с женой и пятью детьми, и с эксцентричной канадской миллионершей Жо Карстерс.
Как и в случае с первой своей книгой, терзаемый ревностью, в самой депрессивной точке душевного состояния в Антибе Ремарк начинает работать над набросками новой рукописи, которая впоследствии станет «Триумфальной Аркой».
В сентябре Ремарк и Марлен возвращаются в Париж, на этот раз в отель «Пренс де Галь» (Hotel Prince de Galles) на той же авеню Георга Пятого близ Триумфальной Арки. Они вместе, но отношения уже осложнены, тем более что Кастерс вскоре следует за ними в Париж и снова начинаются мучительные ссоры. Дитрих, по требованию Ремарка, порывает с Кастерс, и на какое-то время идилия восстанавливается.
В конце ноября 1938 Марлен Дитрих возвращается в Калифорнию, а Ремарк через несколько дней в Порто Ронко. Разлука в который раз благотворно влияет на их отношения: пока не видишь, воображение щадит тебя, сострадательно замещая настоящее картинками из прошлого и воображаемого. Он снова много ей пишет, в том числе и о пока еще только замысле своей книги.
Эрих Мария Ремарк, Париж (предположительно 25 сентября 1938)
Люксембургский парк под дождем… на могилах Шопена и Гейне влажные листья… sombre dimanche…
В маленьком бистро я обнаружил вино из Вены, которое ты любила, — вот оно, — выпейте его, только не слишком холодным, пока на улицах идет дождь, а за окнами стоят маленькие разлуки…
Эрих Мария Ремарк (23 ноября 1938)
Радуйся, Пума, я тут роюсь карандашом в разных разностях и пишу новую книгу о том, что после всего случившегося хорошо если знаешь, что, возможно, ты кого-то немножко обрадуешь.
Эрих Мария Ремарк, Париж (28 ноября 1938)
Дни короткие, а ночи длинные в ноябре, любимая; днем можно чем-то заняться и бегать по городу, и что-то делать, но когда первый сильный порыв ветра приносит из-за Триумфальной арки сумерки и над Елисейскими полями зажигаются первые огни рекламы — тогда сердце мое потеряно, ему не на чем больше задержаться, и оно бежит вперед за своими мечтами…
Но сейчас ты далеко, и в этом все дело. Обманывать себя мне почти что нечем, днем — ладно, еще куда ни шло, — ах, вообще-то и днем не получается. Собственно говоря, лишено всякого смысла и оправдания то, что мы не вместе… вечер поднимается над крышами домов и заглядывает красными глазами в окно, — и возникает вопрос всех вопросов, единственный вопрос, вопрос вечера и ночи, глупый вопрос: где ты…
В декабре 1938 года стал наконец вырисовываться роман, он запишет в дневнике: «Поздно вечером начал роман, в центре которого Равик… Настроение, как всегда в таких случаях: слегка нервозен, раздосадован, подавлен. Обе темы уже вызывают сомнения. Потом, при размышлениях о Равике как главном герое, вдруг каскад идей».
Обе темы это Марлен, Пума как он прозвал ее, и тема изгнания. В 1938 году и он, как и Дитрих, лишен германского гражданства. Если до этого его отъезд из Германии в Швейцарию виделся лишь выбором более комфортабельного места жительства, то теперь, с нарастающими изменениями в Германии и распостранением Рейха по Европе это стало более походить на бегство, и похоже не последнее. В это же время имя Равик впервые появляется в его письмах к Марлен в Америку. Позже он станет подписывать этим именем, в котором достаточно явно прочитывается «Ремарк», свои к ней письма. Книга задуманная им — это история любви, которую они с Марлен, как ему видится, пишут вдвоем, сейчас.
Эрих Мария Ремарк, Порто-Ронко (14 декабря 1938)
…в «Лидо» — первое слово и твой первый вопрос, когда мы танцевали, — «Зачем мы должны сопротивляться?» — это было озарение, молния, сверкнувшая из дальних, неведомых нам времен. Оказывались мы в таком состоянии, будучи с другими?
Мы еще долго сопротивлялись, оба, и даже очень долго; может быть, мы иногда сопротивляемся и по сей день… Но мы, по сути дела, видим: это игра, чтобы получше узнать, в какой мере мы себе еще принадлежим.
Не смейся над тем, что я тебе сейчас скажу, — чудесно знать и верить в это. И позволь мне написать тебе об этом. Не в этих нескольких фразах, нет, а на нескольких сотнях страниц — позволь мне написать ее, нашу с тобой историю за все прошедшие времена, позволь мне закончить ее к твоему следующему дню рождения, может быть, тогда ты поверишь мне еще больше. Я постоянно думаю о ней, об этой книге, которую я люблю и которая будет посвящена тебе.
Как мало я даю тебе: обещание и книгу, которую, ко всему прочему, от тебя же и получаю…
Эрих Мария Ремарк, Порто-Ронко (предположительно 20 декабря 1938)
И еще я постоянно думаю о том, как мало ты пока обо мне знаешь. Ничего в подробностях. Минуло так много времени с тех пор, как ты уехала, — много для меня, — и не только потому, что тебя нет со мной, а потому, что снаружи прибавилось так много разного. Я ведь работаю, впервые со времени нашего знакомства, это началось в Антибе и продолжалось в Париже, но тогда это было только начало, и я хотел, чтобы ты узнала об этом побольше. Потому что все иначе, чем когда-либо прежде.
Эрих Мария Ремарк из Порто-Ронко (25 декабря 1938)
Я откладываю рукопись и карандаши в сторону и выхожу ненадолго на террасу, присаживаюсь к огню, нахожу по радио музыку и потом принимаюсь за письмо к тебе. Это такая замечательная опора, и притом совсем новая для меня. Я часто целый день предвкушаю, что вечером буду писать тебе, а иногда я даже не выдерживаю и пишу тебе посреди дня. Это похоже на вечный разговор, хотя с моей стороны это всего лишь вечный монолог. От этого мне теплее, а ты таким образом присутствуешь при всем, что я делаю. Ты делаешь меня беспокойнее и спокойнее одновременно. Однако беспокойство это иного рода, чем прежде. …. Я ношусь с моими мыслями и потом сажусь писать, а вечером вознаграждаю себя и пишу письма тебе.
6 января Ремарк записывает в дневник: “70 страниц рукописи готовы”.
Эрих Мария Ремарк из Порто-Ронко (13 февраля 1939)
Иногда, Пума, сквозь призрачный хоровод фантазии до меня долетают обрывки мелодий в их мягком блеске; неизвестно откуда — из Будапешта, из Парижа или неаполитанского театра «Сан-Карло», — и тогда отодвигается в сторону стопка белой бумаги с заборчиками из слов, этой словесной сетью, в которую хочется поймать то, что поймать невозможно, и на столе вдруг остаются только цветы миндаля, которые утром принес сюда садовник, эти стройные прямые ветки с блестящим коричневым отливом, а на них, словно стая розовых бабочек, примостились цветы… . Странную я веду жизнь — это погоня за несколькими придуманными схемами в мире горестей и храбрости; погоня в серых облаках, среди которых лишь изредка засветится серебряная полоска. Я устал от них, теней этих; но я не могу отстать от них, пока не покончу с ними; пока не наступит конец, который никакой не конец! Я устал от них; я хотел пропустить их через себя, как часть бытия, и забыть; но теперь я вынужден участвовать в их причудливой жизни, предельно жестокой к тому же, и я не могу от них освободиться, не дав прежде воли им самим. Я желал бы поговорить с ними — с Равиком, которому хочется в Пекин, с Кинсли, с Лавалеттом, с юной Барбарой, с графиней Гест, с Лилиан Дюнкерк, повинной в смерти Кая, с Клейфейтом, который не в силах забыть Гэм Норман, и с Мэрфи, похоронившем свое сердце в моторах. Они обступают меня и ждут, а я сижу, обреченный разбираться в этих невеселых событиях, в этом монотонном мучительном мире, подчиненном параграфам, и я, смущенный, копаюсь в себе, я недоволен, часто противен самому себе, но все-таки привязан к ним, пусть и без любви. Я хотел бы написать стихи — прекрасные, буйные, найдя новые слова и ритмы, — но они не позволяют! — мне хочется протянуть руку одному из множества приключений, которые поглядывают на меня из-за плеча будущего; но они хватаются за меня своими серыми руками и не отпускают, и я проклят проживать с ними годы их жизни, сопереживать их мечтам и бедствиям и погибать вместе с ними.
В марте 1939 года Ремарк на борту «Queen Mary» отбывает в США, где только что вышла экранизация «Трех товарищей». У него много встреч с издателями в Нью Йорке по вопросам публикации его новой книги, но основная и конечная цель — Голливуд, к Марлен.
В конце июня 1939 года они отправляются В Европу вместе со всем дитриховским «кланом». Остановка на несколько дней в Париже, но прежнего волшебства из-за шумной компании не возникает. Он расстроен и раздражен: «Все к черту вместе с этой треклятой Пумой», но продолжет работать «Надо бы хорошенько пройтись по роману», «Как все-таки довести эту вещь до ума?».
В июле — снова, как и в прошлом году, поездка на Ривьеру. Тот же отель «Кап д’Антиб», совместный на этот раз номер. И вся та же свита Марлен из ее близких и приближенных, снова прибывают всей семьей Кеннеди, а после и Карстерс — начинается та же, доводящая Ремарка до безумия, ложь и игра в прятки. Он ревнует, впадает в депрессию, много пьет, …и много пишет. На этот раз это сценарий фильма об обреченной любви гонщика и пианистки, который он пишет видя Дитрих в главной роли. Ремарк надеется что этот фильм поможет восстановить по прежнему находящуюся в упадке кинематографическую карьеру Марлен. Фильм будет снят только в 1947 году с Барбарой Стенвик в главной роли, а сценариий послужит основой повести «Жизнь взаймы» написаной еще позже.
А война уже висит в воздухе, и неизбежность ее становится все яснее. Воспользовавшись помощью «Папы Джо» Кеннеди, который в это время занимает пост посла США в Англии, Марлен бронирует места на «Куин Мэри» — на 15 августа для себя, а на 30 августа Ремарку и и другим членам «клана», которым Кеннеди также помог с визой и необходимыми въездными документами.
По пути в Шербург, где готова к отходу с последними пассажирами «Queen Mary», Ремарк делает краткую остановку в Париже. 29 августа он записывает в дневнике: “Всюду мобилизованные с чемоданчиками. Повозки и телеги. Цветные солдаты. Вечером все это приобретает почти призрачный вид… Темные колонны в свете прожекторов. Понурые, беспокойно вздрагивающие лошади. У развилки под Фонтенбло громадный белый крест… Молчаливые леса. Над равнинами почти полная луна… Многое наводит на раздумья. Граница и первые кварталы города. Дома и улицы затемнены на случай ночных налетов. Елисейские поля. Арку не видно”.
Когда лайнер прийдет в Нью Йорк война будет идти уже третий день…
Часть I — Ремарк терпеть не мог кальвадос
Часть III — Твоя растерзанная Пума
§
Часть III
В Голливуде Марлен снова много снимается, популярность фильма «Дестри снова в седле» прервала наконец ее черную кинематографическую полосу. У нее бурный роман с Джимми Стюартом, ее партнером по фильму. Ремарка же раздражет все его окружающее; из дневника – “Вспышки фотоаппаратов, важничанье, жеманство и больше ничего. Все непрерывно позируют”. В отличие от Дитрих, которой патологически необходимо находиться в центре всеобщего внимания и обожания, он старается избегать шумных вечеринок и раутов. Он был в Голливуде и раньше, но мысль о том что теперь здесь — дом, вгоняет его в еще большую депрессию.
Не складываются и отношения с немецкими экспатами, бежавшими в США, как и Ремарк, от Гитлера. Немецкая интеллектуальня община группирующаяся вокруг Томаса Манна ожидает от автора наиболее популярной антивоенной книги участия в антинацистских акциях. Ремарк же, хочет чтобы его все оставилили в покое, а не не подключали к участию в новой войне в качестве агитатора. Его пацифизм — скорее философского и созерцательного плана, и активная роль никогда не была ему присуща.
В его отношениях с Марлен все глубже и глубже нарастает кризис, а ее нескончаемые романы лишь приближают неизбежное. В отчаянной попытке удержать свою Пуму, он предлагает поженится. Но свободна для него лишь роль преданного, особо приближенного рыцаря, и в декабре 1939 года Ремарк объявлят о разрыве. В конце января 1940 года следует примирение, а через месяц снова разрыв. В марте Ремарк едет в Мексику чтобы заново оформив брак с Ютте помочь ей с перездом в США. Там ему одиноко и между ними снова возобновляется переписка.
Эрих Мария Ремарк из Мехико (после 15 марта 1940)
Я, Равик, видел много …
Вы говорите, что я в рубцах и ссадинах, что у меня рваная рана на лбу и вырван клок волос? Жизнь с пумами даром не дается, друзья! Иногда они царапаются, когда хотят погладить, и даже во сне от них можно получить порядочную оплеуху! А теперь расскажите мне, как вы тут поживаете: возделали ли вы ваше поле, подняли ли вы вашу пашню, выдавили ли вы вино, хорошие мои? Но прежде чем начнете рассказывать, принесите вино нового урожая, терпкое и пенящееся, и расставьте бокалы, и налейте до краев, и давайте все вместе, с воспоминаниями, рассевшимися у нас на плечах, как птицы, с глазами, горящими от бурных событий, с волосами, всклокоченными нашими мечтами, воскликнем: «Да здравствует пума»! Самая светлая пума из лесов! Чудесная, далекая, вечно меняющаяся и вечно юная «пума- оборотень»! Дивная невинность жизни…
А теперь принесите побольше вина…
Эрих Мария Ремарк из Мехико (предположительно 21 марта 1940)
Неповторимая, вот уже два часа как в Мехико отключили свет, и он, черный, лежит между горами под чужими бледными звездами, и только маленькая свечка горит на моем письменном столе, в ее свете видны лишь моя рука и лист бумаги, а вообще-то в комнате темно, и любовь, подобно большой ночной бабочке, порхает по ней, изредка касаясь крылышками моего лба…
Ах, из маленького радиоприемника, стоящего в темноте, как раз сейчас зазвучала серенада «Sunrise» — встань, поднимись,… мир молод, и он ждет нас, и только тот останется неуязвимым, кто отдастся ему всецело, а осторожные погибнут; встань, стол уже ждет нас, все готово для быстрой, торопливой трапезы перед отъездом: вот рассыпчатый хлеб свежей выпечки, вот масло, вот крошащийся мягкий козий сыр и темное вино, приди ко мне, давай поедим и выпьем, и останемся голодными, и будем беззаботными — нас никогда больше не будет…
Весь мучительный 1940 год они то вместе, то врозь, но в ноябре наконец происходит окончательный разрыв и Ремарк уезжает в Нью-Йорк. Там у него начинается многолетний, с долгими перерывами, тоже во многом драматичный роман с моделью и актриссой Наташей Палей. Работа над романом заброшена, Ремарк вообще ничего в следующие два года не пишет.
Необратимость разрыва с Дитрих становится очевидной когда бесчисленые кратковременые связи и увлечения Марлен весной 1941 года начисто вытесняются ее возможно самой большой в жизни любовью — к Жану Габену. Дитрих и Габен съезжаются, ее ветренные похождения прекращаются, как и из-за любви, так и оттого что в ситуациях когда Ремарк молча страдал и ждал, Габен ее, по простому, поколачивает.
Дитрих и Ремарк, который живет теперь между Нью-Йорком и Голливудом, периодически пересекаются — как светски, так и по совместной работе на диалогами к фильму с ее участием. Еще два года он будет терзаться потерей, прежде чем их отношения постепенно перерастут в дружбу, которой суждено длится много лет. В минуты депрессии Ремарк все еще продолжает писать ей письма от лица Равика, сидящего на террасе далекого сейчас дома нависающей над озером разделяющим Швейцарию и Италию.
Эрих Мария Ремарк из Беверли-Хиллз (предположительно 08 апреля 1942)
Они сидели за каменными столами, и гроздья сирени свисали над их бокалами с вином.
— Это летящее, парящее счастье? — спросил старик.
— Нет, — ответил Равик, — это счастье утомительное.
Старик вычесал пальцами своей могучей руки несколько светлячков из бороды.
— А то, что в ней танцует? — спросил он несколько погодя. — Эта блистательная смесь случайностей, вдохновения, безудержного счастья и капризов? Есть ли кто-то, кто видит это и у кого от этого душа поет?
Равик рассмеялся.
— Наоборот, — сказал он. — От нее ждут даров обыкновенного счастья простых людей.
— Равик! — возмутился старик. — Я чуть не подавился. Моего горла мне не жаль, но вот вина «Форстер иезуитенгартен» урожая 1921 года — да! Оно в наше время стало такой же редкостью, как и пумы. — Его крупное лицо вдруг расплылось в улыбке. — То, чего ждут от нее, — сказал он потом, — вещь второстепенная. Сама-то она чего хочет?
— Старик. — Равик осторожно взял у него из рук бокал с вином. — Так, оно спасено. А теперь смотри, не упади со стула — она тоже этого хочет…
Старик не подавился, он рассмеялся. Потом медленно отпил золотого вина. …
— А потом? — спросил он.
— Потом, старик? Ее сердце — компас. Железо может отвлечь его. Но потом стрелка всегда будет указывать на полюса по обе стороны горизонта. И еще…
Равик опять улыбнулся. Его лица было не разглядеть в пропахших сиренью сумерках, где метались опьяневшие от тяжелого запаха ночные бабочки…
— …Да, и еще… Но это тоже история на завтра…
Летом 1942 года Ремарк требует вернуть все его письма, и получает как минимум большую их часть. Но через некоторе время он отсылает их обратно.
Эрих Мария Ремарк из Беверли-Хиллз (13 июля 1942)
Невозможно к чему-нибудь из этого прикоснуться — но невозможно также это пламя превратить в добропорядочно тлеющие угли телефонной дружбы …
Невозможно, как святотатство, лишь то, что обрываешь, остается. Поэтому: Adieu!
И не будем друзьями в буржуазном и сентиментальном смысле, чтобы безнадежно растоптать три года стремительной огненной жизни и Фата Моргану воспоминаний.
Благодая этому большинство писем Ремарка к Дитрих сохранились в ее архиве. Письма Марлен к нему Ремарк уничтожил по требованию Полетт Годдар после их свадьбы в 1958 году. Этим Полетт, возможно, оказала Дитрих огромную услугу.
В октябре 1942 года он принимает решение окончательно перехать жить в Нью Йорк.Словно подводя итог начавшемуся ровно пять лет назад роману, уснащая упоминания о Габене саркастическими прозвищами ассоциированными с его киноролями, Эрих Мария Ремарк пишет прощальне письма своей Пуме, завершая историю начавшуюся венецианской лагуной, гонкой на машине, «их» Парижем, и жервоприношением бутылки вина водам озера плещущегося подле дома с каменым столом на терассе. Одно отправлено из Калифорнии, другое уже из Нью Йорка.
Эрих Мария Ремарк из Беверли-Хиллз (22 октября 1942)
…за каменным столом под желтой кроной лип, листья которых по форме похожи на сердца,… появился Равик, запальчиво потребовал рюмку вишневой водки и кофе, а потом и другую, большую рюмку вишневки. Слегка встряхнувшись, объяснил, в чем дело. Он принялся швырять в серое, напоминавшее застиранное платье осеннее небо, висевшее за желтыми деревьями, придуманные им самим названия кинофильмов, например: “Тщетные усилия мелкого буржуа завладеть недвижимостью”, или “Счастье и ревность в доме велосипедиста”,
… А потом попросил третью, последнюю, рюмку вишневой водки.
Бородатый старик спустился в подвал, что под утесом, и принес оттуда бутылку благороднейшего шампанского, полного чистого солнца и благословения земли и помнящего о больших дароносицах в боковых нефах церквей, о праздниках урожая и статуях Матери Божьей в придорожных часовнях. “Пошли ей это, — сказал он, — пусть она угостит своего глинтвейнщика-полицейского…”
Эрих Мария Ремарк из Нью-Йорка (31 октября 1942)
Ты была ночным ветром над лагунами, ты была серой «Ланчией», на которой мы мчались из Антиба в Париж, ты была аллеей каштанов, цветущих дважды в году, ты была серебрящимся за Аркой светом, ты была юной королевой между «Клош д’Ор» и Шехерезадой, … ты была Никой Парижа. Ты была молодостью.
…благодарю тебя, небесное Adieu! И тебя, разлука, полная виноградной сладости, тебя, вино и вас, все листья кроны, примите наш привет! То, что ты ушла, — как нам было этого не понять? Ведь мы никогда не могли понять вполне, как ты среди нас очутилась. Можно ли запереть ветер? Если кто попытается, он ничего, кроме спертого воздуха, не получит. Не позволяй запирать себя — вот о чем говорят тебе сидящие за каменным столом..
На этом их переписка, за исключением нескольких однострочных телеграмм по делу, прервется на несколько лет. В 1942 году написаны, или переписаны, еще четыре главы «Триумфальной арки», но затем, как и мысли о Марлен, желание дописать роман надолго его покидает.
Нью Йорк станет сценой его недописанного романа «Тени в раю», по сути продолжением «Арки» наполненном беженцами от войны изо всех уголков Европы, столь разных, но объединенных надеждой когда-нибудь вернуться домой. В этом романе, посвященом Наташе Палей, центральной фигурой является специалист по живописи и антиквариату — предмет в совершенстве знакомый Ремарку. Равик тоже появяется в повествовании, но лишь эпизодической фигурой уже отдаленного прошлого.
К 1944 году, Ремарк после целого ряда романов, в основном со знаменитыми актриссами, вновь надолго возвращается к Наташе. Он ищет уединения, меньше появляется на публике, меньше пьет, много читает. Память о его любви к Марлен Дитрих потускнела, а точнее отрезвела на фоне реальности. В письме другу он пишет “Отвечаю на твои вопросы: Марлен я однажды случайно видел… Знакомо ли тебе чувство неловкости перед самим собой из за того, что ты когда то всерьез принимал человека, который на поверку оказался всего лишь красивой финтифлюшкой». Наконец в мае, после долгого перерыва, он возвращается к рукописи о Равике и 25 августа записывает в дневник: «Сегодня закончил книгу вчерне. 425 страниц. Конца работе не видно. Настроение довольно подавленное».
После еще года правки, переделок и перевода роман опубликован в США конце 1945 года и пользуется мгновенным успехом. Никто в то время не связывает его с Марлен, которая меньше снимается, но популярна как никогда на сцене и не сходит с газетных полос. Никто, кроме самой Дитрих.
Марлен Дитрих из Парижа (01 декабря 1945) Эриху Мария Ремарку в Нью-Йорк
Не знаю, как к тебе обращаться, — Равик теперь общее достояние… Я пишу тебе, потому что у меня вдруг острый приступ тоски — но не такой, какой она у меня обычно бывает. Может быть, мне не хватает бутербродов с ливерной колбасой, утешения обиженных…
Твоя растерзанная Пума
Она искренне уязвлена и пишет Руди Зильберу, замужем за которым она технически остается все жизнь: “Ремарк изображает меня хуже, чем я есть, чтобы интереснее подать себя, и добивается желаемого эффекта. Я намного интереснее его героини”.
Рассмотрев в своей когда-то бесконечно любимой Марлен грань между реальным и чертами им самим воображенными, Ремарк в романе к ней действительно бепощаден.
«Он смотрел на её лицо, заслонившее весь мир, вглядывался в него и понимал, что только фантазия влюблённого может найти в нём так много таинственного. Он знал – есть более прекрасные лица, более умные и чистые, но он знал также, что нет на земле другого лица, которое обладало бы над ним такой властью. И разве не он сам наделил его этой властью?»
«Ты подлая стерва!.. Лгунья, – сказал он. – Жалкая лгунья… Убирайся ко всем чертям со своей дешёвой загадочностью… Один тебе нужен, видишь ли, для упоения, другому ты заявляешь, что любишь его глубоко и совсем по-иному, он для тебя тихая заводь… Что ты знаешь обо всём этом? Тебе нужно опьянение, победа над чужим «я», которое хотело бы раствориться в тебе, но никогда не растворится, ты любишь буйную игру крови, но твоё сердце остаётся пустым, ибо человек способен сохранить лишь то, что растёт в нём самом. А на ураганном ветру мало что может произрастать».
Убивая в романе Жоан, Ремарк убивает свою любовь к Марлен, так же как в «Трех товарищах» он убивал свою любовь к Ютте. И тем не менее, в своей горечи он не ожесточен и остается рыцарем и романтиком, опуская многое из того что видится ему теперь в Марлен достаточно ясно и явно, что он поверяет только личным дневникам.
«Удивительная, без малейшей попытки осмысления, необъяснимая и необъясняемая готовность причинять боль другому. Что бы она ни делала, она видит только то что удобно ей, и полагает это нормальным. Она обижена когда обижает. Чувствует боль, когда причиняет боль другому и тот в ответ не благодарен. Я знаю что никаких иллюзий быть не должно: это финал и финиш. Я выживу. Урок усвоен. Во многом, я сам виноват.»
Ему вдруг претит то что он раньше видел но не замечал — мелочность, порой до скаредности, выпрашивание подарков, зависть и недоброта, подчас унижающая опека, ревность при собственном абсолютном непостоянстве и стремление все и вся контролировать.
Она будет наговаривать ему гадости на Грету Гарбо, во время ее с Ремарком романа длившегося несколько месяцев, напишет ему нескрываемое «я рада», узнав о том что он расстался с Наташей Палей, в преддверии его свадьбы с Полетт Годдар Дитрих поспешит сообщить ему что та лишь хочет присоединить его коллекцию импрессионистов к своей. Опекая но и контролируюя свой «клан», Дитрих, содержащая мужа, поставит Руди ему непременное условие — он может как угодно открыто с Тамми (Тамарой Мотул), но при условии что у них не будет совместных детей. Это стало одним из факторов того что Тамми, верная сутница Рудольфа Зибера в течении 30 лет, закончила жизнь в сумашедшем доме.
Ремарк выведет Мален Дитрих на страницы своих книг еще раз — это стильная, рассчетливая и недобрая прежняя большая страсть главного героя Лидия Морелли в «Жизнь взаймы», пытающаяся манипулировать им.
Отношения Ремарка и Дитрих переходят в непростую, полную заботы но и колючек дружбу, которая будет связывать из долгие годы. Они будут поддерживать друг друга в трудный момент, и обмениваться периодическими телефонными звонками и изредка письмами.
Экранизации «Триумфальной Арки» в 1948 году — повод для воспоминаний.
Эрих Мария Ремарк из Нью-Йорка (после декабря 1948)
…А ванные, полные цветов! А свет поздних вечеров! Козий сыр и вино «вуврей». И «Весь Париж» — «Tout Paris». Мы сидели там и не догадывались, как мало времени нам отпущено. Все цвело вокруг, а на каменных столах лежали фрукты, и Равик приветствовал рапсодиями утро, когда оно беззвучно приходило в серебряных башмаках. И старик со светлячками в бороде там был. Мы опьянялись самими собой. Ника стояла на всех ступенях нашего будущего. Сейчас она, молчаливая, стоит в музее «Метрополитен», но иногда, когда никою поблизости нет, она возьмет да и взмахнет быстро крыльями. … Мы были так молоды. И нам было хорошо. Мы любили жизнь, и жизнь отвечала нам бурной взаимной любовью, быстро давая то, что можно было еще дать перед бурей.
Дочь Дитрих Мария Рива в своих достаточно откровенных мемуарах, описывающих в том числе и нескончаемый парад скозь мамину спальню, приводит очень характерную деталь, достаточно точно описывающую недоумение Ремарка, живущего своей любовью к Марлен, которая в это время уже несется по жизни, для которой он, льстящий своей изысканной утонченностью, стал уже приятным и необязывающим прошлым: «Она любит тебя, так как она себе представляет любовь. Но ее обороты — тысяча в минуту, в то время как наши лишь сто. Нам нужен час для того чтобы любить ее, она же любит нас в течении шести минут, столько времени сколько отведено и всему остальному что она должна успеть сделать пока мы удивляемся почему она нас не любит в ответ. Мы ошибаемся, она нас уже любила”.
Ремарк тоже приходит к этому же пониманию, хотя и достаточно болезненно.
В романе Ремарк замещает золотистое вино из предзимних сортов винограда — реальный символ его любви к Марлен обильно присутствующий в его письмах, лучшую бутылку которого из своей коллекции он принес в благодарственную жертву богам поздней осенью 1937 года, кальвадосом, который терпеть не мог. Это сознательный и принципиальный акт, никому кроме самого автора неявный. Напиток, ему претящий, но обманчиво манящий звучанием самого своего имени — «что-то такое было в слове «кальвадос», что звучало романтично вне зависимости от того знаешь ли ты что это такое».
Все в прошлом, и лишь иногда, когда ему особенно одиноко, из из дома над озером Швейцарии куда Ремарк вернулся после войны, ночью в Нью Йорк будут лететь телефонограммы подписанные как и когда-то:
Эрих Мария Ремарк из Порто-Ронко (11 августа 1952)
Каменный стол по-прежнему здесь, равно как и луна, вино, козий сыр и
(подпись) Равик
Часть I — Ремарк терпеть не мог кальвадос
Часть II — Париж на двоих
viaviavia и многое иное
§
Анна Ахматова, 1914 Ольга Делла-Вос-Кардовская
«Гамаюн, птица вещая», 1895 В. М. Васнецов
«Я смертельна для тех, кто нежен и юн.
Я птица печали. Я — Гамаюн.
Но тебя, сероглазый, не трону, иди.
Глаза я закрою, я крылья сложу на груди,
Чтоб, меня не заметив, ты верной дорогой нашел…»
Так пел Гамаюн среди черных осенних ветвей,
Но путник свернул с осиянной дороги своей.
7 декабря 1910, Царское Село
«I am deadly for thee who are youthful and fresh.
I am — Gamayun, bird of sorrow and death.
But thou shall I spare, o my grey-eyed, do pass.
I’ll shutter my eyes, fold my wings on my breast,
In hope that you’d miss me, and’ll find on true path…»
Thus sang Gamayn in a murk of the gloomy and blackened wood,
Alas, wader strayed off his blissful and hallowed route.
§
ДАВИД
…Марата нет…
Париж перетолпился у окна.
«Художник, ты позолотишь нам горе,
Он с нами жил, оставь его для нас» —
И смерть Давид надменно переспорил.
Зелено-синий мягкий карандаш
Уже с лица зеленого не стравишь,
Но кисть живет, но кисть поет: «Отдашь!
Того возьмешь, но этого оставишь!»
Но смолкнул крик и шепот площадей…
Триумф молчанья нестерпимо жуток.
«Какую плату хочешь, чародей?»
— «Я спать хочу, без сна я трое суток».
Он говорит, усталость раздавив,
Но комиссары шепчутся с заботой:
«Добро тебе, но гражданин Давид,
Зачем рука убийцы патриота?»
«Шарлотта — неразумное дитя,
И след ее с картины мною изгнан,
Но так хорош блеск кости до локтя,
Темно-вишневой густотой обрызган».
1919
Стихотворение «Давид» входит в первый сборник ранних стихов Николая Тихонова «Орда» опубликованный в издательстве «Островитяне» в Петербурге в 1922 году. А после выхода следующего сборника — «Брага», он стал одним из самых популярных поэтов России 20-30-х годов. Его цитировали студенты, печатали газеты, и даже Лев Троцкий почтил полемикой в программной брошюре 1923 года «Литература и революция», где определил Тихонова входящего в объединение «Серапионовы братья», а также многих иных петербургских и московских литераторов в прижившуюся после хлесткую категорию «попутчиков революции». Негодование достаточно тонко разбирающегося в литературе Льва Давидовыча связано с сознательной отстраненностью новой талантливой литературной волны от революции, на фоне искренне ей преданности графоманов типа Демьяна Бедного.
«Серапионовы братья — это молодежь, которая живет еще выводком. Кой-кто из них <…> из революции выдвинулся в литературу. Именно потому, <…> у них, по кр. мере, у некоторых, есть как бы внутренняя потребность отодвинуться от революции и обеспечить от ее общественных притязаний свободу своего творчества. Они как бы впервые почувствовали, что искусство имеет свои права. Художник Давид (У Н. Тихонова) увековечивает наряду с Маратом также и «руку убийцы патриота». Зачем? «Но так хорош блеск кости до локтя, Темно-вишневой густотой обрызган». Серапионы нередко отодвигаются от революции <…> «
Жан-Поль Марат (Jean-Paul Marat), радикальный журналист, один из лидеров фракции монтаньяров, радикальной фракции якобинцев в эпоху Великой французской революции, заложивший основы революционной диктатуры, был убит 24-летней Шарлоттой Корде в июле 1893 года. Марат, страдающий от экземы, находил облегчение в ванной с раствором овсяной муки, и зачастую не выходя из нее работал и принимал посетителей. Шарлотта, сторонница фракции жирондистов, более склонной к поиску компромисса ради объединения нации, ошельмованной монтаньярами, под фальшивы предлогом добилась аудиенции и нанесла Марату смертельный удар ножом. После чего спокойно осталась в комнате, была схвачена и казнена на гильотине.
Жак-Луи Давид (Jacques-Louis David) написал картину «Смерть Марата» в 1793 году в считанные недели после смерти Марата не то по поручению правительства Первой Республики, не то по собственной инициативе, в рамках увековечивания памяти трех мученников революции. Ярый приверженец и крупный «функционер» революционного правительства Давид был «диктатором искусств» и своего рода министром пропаганды. Он стал организатором программы создания культа «героев революции», организовывая пышные церемонии, в том числе и похорон павших и перезахоронных в Пантеоне мыслителей, признанных правительством республики «новыми» святыми. Похороны Марата, спланированные Давидом, длились три дня и стали намеренной антитезой церковного погребения, и имели целью создать очередного «народного» святого.
После свержения и казни Робеспьера Жак-Луи Давид, возглавлявший Комитет Общественной Безопасности (Comité de sûreté générale) и лично подписавший немало смертных приговоров, впадает в немилость и дважды арестован — в 1794-м и 1795-м годах. В течении тех несколько месяцев что он провел в тюрьме, Давид резко меняет свои революционные взгляды и пишет петиции в которых уверяет о своей полной невиновности. Парадоксальным образом, он освобождается из-под ареста.
Через два года, с 1797 году на политическом горизонте Франции появляется Наполеон, и Давид из революционера превращается в его верного поклонника и придворного живописца, создав целый ряд картин в стиле нео-классицизма.
Он один из ведущих художников выставляющихся в парижском Салоне. С падением Наполеона, не надеясь на повторное везение, Давид бежит в Брюссель, в то время часть Нидерландов. Где и закончит свои дни.
В дни Второй Республики оценки сменились — теперь Марат видится чудовищем и тираном, а Шарлотта героиней самопожертвования и новой Юдифью. На картине Бодри ( Paul Jacques Aimé Baudry) 1860 года, она — на первом плане, и символически — на фоне Франции.
У Жак-Луи Давида, который был лично и близко знаком с Маратом, черты трибуна революции на картине значительно приукрашены и смягчены, а поза и подчеркнутая анатомичность напоминает «Положение во гроб» Караваджио.
В руке — записка от Шарлотты с помощью которой она добилась встречи. Нож, в отличие от реально происходившего, — на полу.
На тумбе служащей столиком надпись: «A MARAT. DAVID.» — Марату. Давид. И в самом низу мелко «J’AN — DEUX», год второй — новое летоисчисление от года революции. Обстановка подчеркнуто аскетичная, а правый верхний угол, где по канонам классицизма должны витать ангелы или размещаться символические фигуры — намеренно пуст, и лишь свечением балансирует основную композицию.
Николай Тихонов очень точно прочувствовал в картине «Смерть Марата» фигуру умолчания, дописав в своем воображении Шарлотту, отвагой которой не может не восхищаться придуманный им Давид — художник, под неодобрительные замечания комиссаров стирающий, изгоняющий из своей картины не то руку, окровавленную по локоть, не то кровавый след ее на стене.
О том что эта последняя строфа была для него важной и ключевой говорит тот факт что существовала ее предыдущая редакция, позже выправленная в окончательной редакции чтобы избежать тавтологии «след-след».
«Шарлотты нет, на что Шарлотта мне?
И след её с картины мною изгнан,
Но след руки прекрасен на стене,
Темновишнёвой густотой обрызган!»
Именно эта последняя строфа, как и во многих других стихах Тихонова, однозначно несущая авторский акцент, была болезненно и верно понята Троцким. Именно ее вспоминали и цитировали в первую очередь.
Очень интересное и неожиданное свидетельство оставил в своих воспоминаниях «Непридуманное» Александр Петрович Штейн (Рубинштейн) — советский писатель, драматург, сценарист, лауреат двух Сталинских премий и обличитель космополитизма в академической среде в своих пьесах 1948 года.
Соавтор сценария к фильму «Балтийцы» вышедшего в прокат в 1938 году Штейн в своих воспоминаниях приводит неожиданный эпизод о том как фильм принимался:
«Дым из труб действительно валил изо всех сил, закрывая длиннейшим черным шлейфом горизонт. По жизни, на самом деле, не положено было миноносцам так чернить горизонт, но зато как же гордился оператор именно этим кадром, в который он вложил бездну труда и умения! Мне, ничего не смыслившему в экономии горючего на кораблях, кадр с идущими в кильватерной колонне миноносцами, густившими небо дымами, тоже показался чуть ли не самым изумительным в фильме, и, когда именно на него обрушились на берегу, я вспомнил строчки Николая Тихонова, которые мы, студенты Института живого слова в Ленинграде, с упоением повторяли в 1923 году:
Шарлотта, неразумное дитя,
И след ее с картины мною изгнан,
Но как хорош блеск кости до локтя,
Темно-вишневой густотой обрызган…
— Дым — убрать! — директивно заключил один из товарищей, не улыбнувшийся ни разу за все время демонстрации фильма, даже когда шли забавные эпизоды, — я сидел с ним рядом и все время наблюдал за его угрюмым выражением лица…»
Эта парадоксальная, и казалось бы абсолютно неочевидная, связка стиха «Давид» с фильмом снятым почти два десятилетия спустя по сюжету с которым связана тайна, тщательно охраняемая Тихоновым до конца жизни, на самом деле является ключом к этой тайны разгадке. Штейн в трудный момент вдруг вспоминает свое еще незамутненное партвзносами и профсоюзными характеристиками юношество, в котором были прекрасные стихи о том как художник в силу обстоятельств стирает след некоего присутствия, его, художника, искренне, но тайно, восхитившего.
Николай Семенович Тихонов, бесстрашный гусар, талантливейший когда-то поэт ставший крупным советским чиновником и совершивший литературное самоубийство поощренное пятью сталинскими/ленинскими премиями и звездой Героя Соц. Труда, до конца дней своих боялся и лгал дабы никто не узнал его смертного в условиях советской власти греха — источника вдохновения стихотворения «Баллада о гвоздях», опубликованной в сборнике «Брага». Следа прекрасной руки на стене, прочно изгнанного им с картины, но по прежнему присутстующего.
Это было в Кронштадте в августе 1919 года…
Предисловие. Тень Шарлотты.
Часть 1. Десятилетия под спудом ложных версий.
Часть 2. Курс – ост. Кронштадский кегельбан.
Часть 3. Поэт Тихонов. Дом Искусств.
Часть 4. Мичман Сергей Колбасьев. Писатель который ушел в разведку.
Часть 5. Николай Тихонов. Писатель которого убил страх.
§
Спокойно трубку докурил до конца,
Спокойно улыбку стёр с лица.
«Команда, во фронт! Офицеры, вперёд!»
Сухими шагами командир идёт.
И слова равняются в полный рост:
«С якоря в восемь. Курс – ост.
У кого жена, дети, брат –
Пишите: мы не придём назад.
Зато будет знатный кегельбан».
И старший в ответ: «Есть, капитан!»
А самый дерзкий и молодой
Смотрел на солнце над водой.
«Не всё ли равно, – сказал он, – где?
Ещё спокойней лежать в воде».
Адмиральским ушам простукал рассвет:
«Приказ исполнен. Спасённых нет».
Гвозди б делать из этих людей:
Крепче б не было в мире гвоздей.
Между 1919 и 1922
Вышедшие один за другим в 1922 году сборники стихов Николая Тихонова «Орда» и «Брага» мгновенно превратили неизвестного широкой публике молодой поэта, лишь недавно примкнувшего к кругу литераторов петербургского Дома Искусств, в одного из наиболее популярных. Простые, но сильные и свежие образы, знакомая многим военная тематика, отсутствие как элитарной выспренности и надрыва так и революционной громогласности, были близки и понятны многим.
Мы разучились нищим подавать,
Дышать над морем высотой соленой,
Встречать зарю и в лавках покупать
За медный мусор — золото лимонов.
Случайно к нам заходят корабли,
И рельсы груз проносят по привычке;
Пересчитай людей моей земли —
И сколько мертвых встанет в перекличке.
Но всем торжественно пренебрежем.
Нож сломанный в работе не годится,
Но этим черным, сломанным ножом
Разрезаны бессмертные страницы.
***
Крутили мельниц диких жернова,
Мостили гать, гоняли гурт овечий,
Кусала ноги ржавая трава,
Ломала вьюга мертвой хваткой плечи.
Мы кольца растеряли, не даря,
И песни раскидали по безлюдью,
Над молодостью — медная заря,
Над старостью… Но старости не будет.
Баллада о синем пакете
<…>
Улицы пусты — тиха Москва,
Город просыпается едва-едва.
И Кремль еще спит, как старший брат,
Но люди в Кремле никогда не спят.
Письмо в грязи и в крови запеклось,
И человек разорвал его вкось.
Прочел — о френч руки обтер,
Скомкал и бросил за ковер:
«Оно опоздало на полчаса,
Не нужно — я все уже знаю сам».
Дезертир
<…>
Хлеб, два куска
Сахарного леденца,
А вечером сверх пайка
Шесть золотников свинца.
Пушка
Как мокрые раздавленные сливы
У лошадей раскосые глаза,
Лоскутья умирающей крапивы
На колесе, сползающем назад.
Трясется холм от ужаса, как карлик,
Услышавший циклопью болтовню,
И скоро облачной не хватит марли
На перевязки раненому дню. <…>
Но именно «Балада о гвоздях» стала наиболее широко цитируемой из-за двух последних литых строчек — «гвозди б делать из этих людей: крепче б не было в мире гвоздей».
Поколения советских пионеров знали эти две широко цитируемые хрестоматийные строки часто никогда не читав короткого, в 28 строф, стиха. А те кто читал, не задавались вопросами к официальной версии подаваемой в учебниках — стихи о героях-коммунистах. Только самые вдумчивые ощущали явный диссонанс между версией о железных революционных матросах и выпадающими из контекста деталями — «адмирал», «кегельбан», «курс — ост». Кто эти моряки, отважно идущие на верную смерть?
Сам Тихонов, путаясь и забывая что говорил раньше, рассказывал будучи уже пожилым человеком:
«Тема этого стихотворения зародилась во мне ещё осенью семнадцатого года, когда моряки Балтийского флота в жестоких морских боях показали поразительное бесстрашие и высокое мужество, отбивая попытки германского флота захватить Ирбенский пролив и архипелаг Моонзунд. Я начал писать стихотворение об их доблести, но не успел его закончить.
Но когда пришли трудные дни осени девятнадцатого года, когда белая армия генерала Юденича подступала по суше к красному Петрограду, а с моря английские военные суда вели морскую блокаду и совершали предательские нападения на корабли Советского флота, эта тема явилась совершенно заново”.
В аудиокниге изданной в конце 70-х он будет пересказывать мифологизированную версию o том что речь идет о революционных матросах тонувщих с криком «ура».
Денис Драгунский в своем давнем эссе «Баллада о вранье» совершенно точно почувствовал эту фальшь, и недоумевал — отчего Тихонов, маститый к тому времени советский чиновник, врет?
«Учителя врали, что это про коммунистов.
Тихонов потом говорил, что это на самом деле о наших моряках. Тоже вранье.
Вот он уже немолодым человеком читает эти [стихи], и потом говорит: «Это, вы знаете, подлинный факт, гибель этих миноносцев «Азард» и «Гавриил». Они так погибли. Кричали «ура», погибая.
Врал, герой соцтруда, лауреат ленинской и трех сталинских премий, председатель комитета защиты мира, пожилой, седой и осанистый.»
Многие пытались ответить на этот вопрос. Высказывалось предположение что речь идет об эпизоде 1915 года с экипажами русских эсминцев, а адмирал не кто иной как Колчак. Действительно, в одном из стихотворений Тихонов упоминает миноносцы, и хотя этот эпизод не имеет прямого отношения к «Балладе о гвоздях», стихотворение чрезвычайно интересно и важно для разгадки тайны «железных людей».
Посмотри на ненужные доски —
Это кони разбили станки.
Слышишь свист, удаленный и плоский?
Это в море ушли миноноски
Из заваленной льдами реки.
Что же, я не моряк и не конник,
Спать без просыпа? Книгу читать?
Сыпать зерна на подоконник?
А! я вовсе не птичий поклонник,
Да и книга нужна мне не та…
Жизнь учила веслом и винтовкой,
Крепким ветром, по плечам моим
Узловатой хлестала веревкой,
Чтобы стал я спокойным и ловким,
Как железные гвозди, простым.
Вот и верю я палубе шаткой,
И гусарским, упругим коням,
И случайной походной палатке,
И любви расточительно-краткой,
Той, которую выдумал сам.
Между 1917 и 1920
Романтика моря, рядом с которым Тихонов живет всю жизнь, манила его, очаровывая прозой Киплинга и Стивенсона. Позже он вспоминал: «Главными моими друзьями были книги… Я любил географию и историю. Эта страсть осталась у меня на всю жизнь. Я сам начал писать книги, где действие переносилось из страны в страну. В этих сочинениях я освобождал малайцев из-под ига голландцев, индусов — от англичан, китайцев — от чужеземцев». Сын часовщика, вынужденный волею отца идти учится в Торговую школу на Фонтанке и от безысходной тоски серьезно подумывающий о самоубийстве, сбежал на войну добровольцем как в избавленье. Будучи высокого роста, определен в гусары и воюет в Прибалтике. Контужен. В стихах, смешивая реальность и воображение, он видит себя на «палубе шаткой» миноносцев уходящих в рейд из «заваленной льдами» Северной Двины. Никогда не служивший на флоте, он тем не менее ощущает что жизнь учила его “веслом и винтовкой”, превращая его в тот самый гвоздь, с которыми ассоциированы у него уходящие в свой последний морской поход, сравнимый со стремительной кавалерийской атакой, «люди из железа».
Позже стали появляться совсем уж фантастические версии, что «Баллада о гвоздях” — это де об офицерах кайзеровского флота вышедших в некий поход в апреле 1918 года, или что речь идет об атаке Каспийской флотилией иранского порта Энзели, где в 1920 году укрылись отступающие белогвардейцы.
Переводчик поэзии Киплинга Василий Бетаки, считал что в «Балладе» речь идет об абстрактных моряках, собирательных образах позаимствованных «первым в русской литературе киплингианцем» из книг Киплинга, под сильнейшим влиянием которого Тихонов находился.
Все эти версии неверны, включая и ту которой предлагал верить сам Николай Семенович Тихонов. Даты указанные автором под «Балладой» в первом издании: 1919 – 1921 точно указывают на событие о котором идет речь.
Недавний еще гусар Тихонов, написал эти стихи под впечатлением от лихой, самоубийственно-отважной и сродни кавалерийскому наскоку, атаки торпедных катеров ведомых молодыми английскими лейтенантами, ровесниками Тихонова, на внутренний рейд Кронштадта в ночь с 18 на 19 августа 1919 года. А вернулся он к этой теме в разговорах со своим близким тогда другом Сергеем Колбасьевым — моряком, литератором и разведчиком, в ноябре 1921 года, когда и была написана «Баллада о гвоздях». Уже через несколько лет сказать об этом было невозможно. И даже на склоне лет, войдя в обойму высшего советского истеблишмента, Тихонов пытался неуклюжей подменой навсегда замаскировать свой юношеских грех очарования храбростью врага, недавнего впрочем союзника.
Воглавлял ночную атаку им лично подобраной команды из неженатых добровольцев лейтенант Огастус (Гас) Эгар…
Верхнее фото: Плавучая база подводных лодок «Память Азова» затопленная в Средней гавани Кронштадта в результате рейда торпедных катеров в августе 1919г.
Предисловие. Тень Шарлотты.
Часть 1. Десятилетия под спудом ложных версий.
Часть 2. Курс – ост. Кронштадский кегельбан.
Часть 3. Поэт Тихонов. Дом Искусств.
Часть 4. Мичман Сергей Колбасьев. Писатель который ушел в разведку.
Часть 5. Николай Тихонов. Писатель которого убил страх.